Назавтра весь актив собирать с утра в райкоме, сюда же приедет делегация рабочих из округа для оказания практической помощи, а еще – отряд железнодорожной милиции. Во время раскулачивания по райцентру бесцельное хождение запрещается. Все улицы берутся под надзор. Объявляется боевая готовность номер один – круглосуточно. Оружие и боеприпасы, у кого еще не имеется, взять с утра в райкоме.
Долго прикидывали, спорили – кого куда послать, сел много, уполномоченных не хватало. Мария заранее упросила Тяпина оставить ее дежурной по райкому. И все складывалось для нее по-задуманному. Но в последнюю минуту пришел из райкома Паринов и передал приказание Поспелова – выделить от комсомола одного руководителя тихановской боевой группы. В резерве оставалась только Обухова. Ее и назначили.
Как представила себе Мария завтрашний поход по настороженному, замершему Тиханову, женские вопли, причитания, детский плач… И проклятия на ее голову… И не дай бог встретиться на этой операции с разъяренной сестрицей своей. Проклянет ее Надежда. А то, чего доброго, и в волосы вцепится… И с какими глазами пойдет она домой с этого совещания? Что она скажет им? Куда спрячется от позора? А душу свою, душу как обмануть? Это что – венец борьбы за счастье народное? Детей малых на мороз выбрасывать для блага общего? Нет, эти дьявольские забавы, как говорит Митя, не для нее… Лучше с голоду помереть, чем своими руками выбрасывать детей на мороз…
Она дождалась в коридоре, пока все не ушли из зала, где проходило это совещание, – остались только Тяпин с приезжим инструктором, и постучала в дверь.
– Да! – послышался голос Тяпина.
Вошла как бы ненароком, замялась возле порога.
– Тебе что, Маша? – спросил Тяпин, не отрываясь от листка, – он расписывал рабочих по группам, диктовал приезжий инструктор.
– Мне с вами поговорить надо… Я подожду вас в вашем кабинете.
– Говори сейчас. Мы отсюда прямо в штаб – составлять боевое расписание.
Мария перевела дух, словно после перебежки, потом расправила плечи, подтянулась, как солдат в строю, и твердым голосом отчеканила:
– Митрофан Ефимович, я не буду завтра возглавлять эту группу.
– Почему? Это еще что за чепуха? – Тяпин глянул на инструктора и покраснел. – Ты что, Маша, не в себе?
– Я не пойду раскулачивать. – Она тоже вся раскраснелась, и глаза ее смотрели на них строго и возбужденно.
– Ты что, против линии партии? – спросил Тяпин с испугом.
– При чем тут линия партии? Я не хочу выбрасывать на мороз малых детей какого-нибудь Алдонина…
– Ну, знаешь, Маша! Эти твои штучки надоели. На этот раз твои капризы добром для тебя не кончатся. Распустилась, понимаешь, – Тяпин обрел наконец уверенность в себе и сделал строгое лицо.
– Интересуюсь, вы что же это, по убеждению отказываетесь или по стечению обстоятельств? – спросил приезжий инструктор, кривя в усмешке сухие нервные губы; он был строен, еще не стар, с короткой стрижкой седеющих волос, в суконной защитной гимнастерке и в щегольских сапожках. Только шпор еще не хватало для полного комплекта…
– Я считаю – война с малыми детьми, со старухами и со стариками не доставит чести бойцам революции, – волнуясь и загораясь до блеска в глазах, до дрожи в голосе, ответила Мария.
– Вон как! – иронически поглядывая на нее, протянул приезжий инструктор и, поскрипывая сапожками, вразвалочку двинулся к ней, сардонически усмехаясь: – А про кулацкие обрезы вы не слыхали? Про гибель активистов и селькоров вы тоже ничего не знаете?
– У нас таких случаев не было. А если они и были в других местах, так это еще не повод для расправы с невинными детьми, пусть даже и зачисленными по кулацкой линии.
– А вы ничего не слыхали про теорию и практику классовой борьбы? Вы думаете, с нашими детьми считались в гражданскую войну? Не выбрасывали их из домов и не рубили шашками только за то, что они Комиссаровы дети?
– Во-первых, у нас теперь не война, а во-вторых, повторяю, дети Алдонина не виноваты в том, что пострадали дети какого-либо красного комиссара. И оттого, что кто-то пострадал, я не стану выбрасывать на мороз этими руками, – Мария растопырила пальцы и потрясла поднятыми руками, – детей Алдонина, Клюева, Амвросимова и кого там еще. Не стану! Мне такой оборот классовой борьбы не подходит. Я не хочу в такой рай, который создается подобными методами! Не хочу! И возвращаю билетик обратно, как сказал Достоевский.
– Если вы заодно с этим мракобесом Достоевским, то нам вместе с вами делать нечего. Кладите партбилет! – Последнюю фразу инструктор произнес угрожающим тоном, словно команду подал.
Но Мария поглядела на щеголеватого полувоенного долгим взглядом сощуренных потемневших глаз и спокойно сказала не ему, а Тяпину:
– Партбилет я отдам, кому положено, если спросят. А вам, Митрофан Ефимович, я кладу заявление об уходе с работы.
– Ну и клади! – озлобился Тяпин. – Тебе уж давно пора выметываться из райкома. Скатертью дорога.
– К-кулацкие прихвостни, – процедил сквозь зубы приезжий инструктор вслед Марии.
Вот и все… Вот и все… Вот и все… – стучало у нее в груди, шумно отдавалось в висках, закладывало уши. Сознание непоправимой беды будоражило ее, что-то закипало там, в груди, подымалось кверху и застревало в горле, душило, и если бы не ярость на этого чистенького полувоенного, она бы присела на первую приступку выходной лестницы и разревелась, как бывало в детстве…
– А… чему быть должно, того не миновать, – произнесла она вслух, оказавшись на улице.
Морозный ветерок холодными иголками легкой поземки ударил ей в лицо и в шею, она перевела дух и только тут спохватилась, что вышла враспашку. Застегнулась, завязала пуховый платок узлом на груди…
Осмотрелась… Куда идти? Было уже поздно, во многих домах погашены огни, на пустынной сельской улице – ни души. Стояла мертвая тишина, лишь улавливалось легкое шуршание поземки о крышу да раздавался отдаленный одинокий собачий брех, словно доносился из преисподней. Дома теперь гости – Михаил приехал, а ей что за веселье? Утром проснется – куда идти? Что делать? У Бородиных ей теперь не житье. А в Тиханове делать нечего. Теперь только туда, к нему. Он – единственная отрада ее и спасение. К Мите!
Она шла по ночной и скучной зимней дороге и живо воображала себе, как напугает бабку Неодору своим поздним приходом, как прильнет к нему, прижмется всем телом и успокоится. «Ах, Маша! Милая Маша! – скажет он, радуясь. – Какая ты умница, что так сделала». И она ему скажет: «Я это сделала ради тебя. Я не могу без тебя. Я люблю тебя». И заплачет. И он станет утешать ее: «Глу-упая, успокойся! Радоваться надо, а не плакать. Мы славно заживем с тобой». И ей сделается хорошо, и она успокоится и уснет.
Все так и было, как она воображала себе, – и бабка Неодора испуганно лепетала за дверью:
– Что ты, Христос с тобой, в такую темень? Ай беда стряслась?..
И не удержалась она, расплакалась от расспросов у самого порога; и он обнимал ее, утешая, целовал в холодные губы, в мокрые щеки, в глаза. Когда же она сказала, что пришла к нему навсегда, что ушла с работы и что жить ей больше негде, он даже крикнул с притворной строгостью:
– Да что ж ты прямо не сказала? Чего нам в сенях-то хорониться? Пошли, жена моя, в светлую горницу, я тебя гостям так и представлю.
– Каким гостям? – испугалась она.
– Да все друзья наши… Роман Вильгельмович, Костя да Соня Макарова.
– Погоди ты, ради бога! Дай хоть я слезы вытру, в себя приду…
– Глупая, в слезах-то лучше… Люди сходятся и живут не столько в радости, сколько в муках.
– Типун тебе на язык!
– Пошли-пошли!
Он почти силой втащил ее в горницу и сказал от порога:
– Поздравьте нас, други. Вот – жена моя! – развязал платок на груди ее, снял пальто и, обнимая за плечи, провел к столу; она смущенно улыбалась, пожимая протянутые к ней руки.
– Кажется, хозяин обалдел от счастья? Но мы ему напомним, так это-о, сухая ложка рот дерет! – прыснул Роман Вильгельмович.
На столе стояли бутылка рыковки и бутылка портвейна.
– Ради бога, извините! – Успенский бросился наливать в рюмки вино и водку, себе плеснул в стакан.
– За счастье новоявленной четы Успенских, за вашу стойкую любовь в этом непостоянном мире! – сказал Костя, подымая рюмку.
– Так это-о, горько! – крикнул Роман Вильгельмович.
– Да, друзья мои, горек наш удел, – сказал Успенский, помрачнев. – Извини, Маша, но мы и в самом деле собрались здесь в минуту горькую – завтра начинают выселять из Степанова: двенадцать семей обречены на изгнание из родных домов. Двенадцать семей! И малые и старые… И не осуждай нас за эту вечеринку, мы пришли на помин по невинно осужденным.
– В Тиханове намечено к высылке двадцать четыре семьи, – ответила Мария, и слезы появились на ее глазах, задрожали губы, но она пересилила себя. – Я должна была возглавить одну из боевых групп по раскулачиванию… Но отказалась… Вот почему я здесь…