Скрывшись за стволом старой липы, Дубельт стал прислушиваться к игре шарманки. Она хрипела, свистела, скрипела, мелодия как бы ковыляла, но часто прорывались звуки, напоминающие мотив “Марсельезы”, — именно те звуки, которые ошеломили Дубельта.
Он вышел из садика, приметив лишь, что на длинной шее шарманщика белеет полукруглый шрам.
— Во дворец! — бросил он кучеру, садясь в дрожки.
Царь сразу заметил, что с Дубельтом произошло что-то необычное. Глаза его, водянисто-серые, всегда выражавшие одно лишь чувство рабской преданности, были сейчас, как у обиженного ребенка, грустные.
Бутафорская грусть должна была скрыть радость, владевшую Дубельтом и ускорявшую биение его сердца.
Дубельт хорошо изучил своего повелителя: Николай готов вознести человека за безоговорочное усердие, но оттолкнет от себя любого при малейшем сомнении в его полезности. Какая польза от ставленника “дорогого друга”, от Мордвинова, если тот не слышит даже, что на улицах Петербурга играют гимн революции?!
Дубельт нетерпеливо ждет вопроса: “Что нового в моей столице?” Без этого нельзя, не полагается по этикету рта раскрыть. А Николай — не то он думает о чем-то своем, не то хочет прежде помучить Дубельта — все расспрашивает то о том, то о сем.
— Как холера?
— Слава богу, ушла из вашей столицы. Ни одного нового случая.
— Что на дороге?
— Два вагона соскочили с рельсов между Павловском и Царским Селом.
— Сколько убитых?
— Всего три человека, ваше величество!
Николай сделал несколько шагов по кабинету: высокий, прямой, с лицом мертвенно-неподвижным, он производил впечатление передвигающейся статуи. Вдруг он остановился:
— Кто разрешил выставить картину Штейбена? Опять этот Наполеон!
— Ваше величество, я видел картину. Она написана мастерски и с целью посрамления узурпатора. Лицо Наполеона ясно говорит о том, что все для него погибло.
— Убрать с выставки! Наполеон в любом виде — порождение революции. — Он прошелся по кабинету, остановился перед мраморным бюстом “братца” Александра и, не глядя на Дубельта, спросил все еще раздраженно: — Что нового в моей столице?
Дубельт втянул голову в плечи, словно к прыжку готовился, затем вдруг выпрямился и по-солдатски отрапортовал:
— Ваше величество! На улицах вашей столицы играют гимн революции!
Николай повернулся быстро, резко, как на шарнирах:
— Кто?!
— Якобинцы, на сей раз в облике шарманщиков, ходят по дворам и исполняют “Марсельезу”.
— А Мордвинов слышал?
— Я полагаю, если б Александр Николаевич слышал, непременно доложил бы вашему величеству. Не могу допустить и мысли, чтобы Александр Николаевич скрыл от своего государя чудовищное преступление. — И более тихим, вкрадчивым голосом добавил: — В такое время, когда от верных слуг вашего величества требуется не только усердие, но и прозорливость. Костер в Европе залит, но угли еще тлеют.
Дубельт был доволен своим ответом: правда, вся эта тирада была заранее подготовлена, но произнес он ее взволнованно, точно она только что родилась в преданном сердце и сорвалась с языка вопреки желанию. Горячность, с какой тирада была высказана, должна была убедить царя: этот ничего не проглядит!
Николай уставился на Дубельта злым и надменным взглядом, охватившим одновременно рыжеватые волосы на голове, прямой, плоский, словно безгубый рот, узкие плечи, белый георгиевский крест на груди.
— Арестовать. Всех, — сказал он тихо и вышел из кабинета.
В эту ночь арестовали всех шарманщиков и не в полицию их свезли, а в III отделение — туда, где содержатся государственные преступники.
На следующий день, после утреннего доклада, Николай, окинув грозным взглядом тучного Мордвинова, сказал:
— Туг стал на уши, любезнейший.
— Шарманщики, ваше величество?
— Именно. Шарманщики, сударь.
Мордвинов повернул голову к Дубельту, словно упрекал он, а не царь:
— Шарманка — не оружие якобинцев. Якобинцы делают свое дело тайно, а шарманка лезет в уши всем. К тому же, как вы изволили докладывать его величеству, шарманка играла что-то схожее с “Марсельезой”. На днях я прочитал стихи Хомякова. Звучные стихи. Они схожи со стихами Пушкина, но они все же не пушкинские.
Доводы понаторелого в сыскных делах Мордвинова могли бы убедить Николая, если бы он не был так напуган недавними революционными вспышками в Европе; угроза, которая таилась в сообщении Дубельта, не могла исчезнуть так быстро.
Николай перевел глаза на Дубельта:
— Как по-твоему: пушкинские или хомяковские?
— Полагаю, ваше величество, что среди пушкинских могут оказаться и хомяковские.
— Полагаю, — повторил Николай ровным, безучастным голосом. И вдруг закончил, улыбаясь: — Дубельт, ты шарман…
Дубельт склонил было благодарно голову, но тут же, поняв тайный смысл царского комплимента, побагровел. Приятное французское слово “шарман”, в переводе означающее “очаровательный”, “обворожительный”, Николай произнес четко, букву за буквой — этим он придал слову совсем иное звучание. И Дубельт понял, что французское слово “шарман” — только начало русского слова шарманщик.
Комплимент обернулся зловещим предостережением.
2
Графа Николая Олсуфьева, поручика лейб-гвардии Семеновского полка, товарищи звали Козликом, хотя он решительно ничем не напоминал козла. От матери-итальянки поручик унаследовал смуглый цвет лица, грустные глаза и южный темперамент; от отца — крупный нос, мощный подбородок, богатырский рост и чрезвычайное легкомыслие. Не на козлика был похож поручик, а, скорее, на крупного зверя, которого природа случайно наделила глазами газели.
По происхождению и богатству Олсуфьев принадлежал к высшему петербургскому свету, но легкомыслие влекло его за кулисы театров, в трактиры.
В полку Олсуфьева любили; если и поругивали, то лишь за то, что частенько он пропадал невесть где и невесть с кем.
Август и сентябрь 1848 года были как раз месяцы, когда граф, увлекшись в который раз, исчезал неизвестно куда. На этот раз он увлекся серьезно. Началось это вот как.
После дежурства во дворце Козлик направился к своему другу, графу Григорию Кушелеву-Безбородко, поручику того же Семеновского полка. Жил Безбородко на Сергиевской со входом через двор. Двор был четырехугольный, в центре фонтан с мраморным гусем на макушке. Обычно возле фонтана играли дети, но сегодня там вертел ручку шарманки долговязый, бронзоволицый старик, с полукруглым шрамом на длинной шее; а на коврике, разостланном рядом, танцевала очаровательная девушка. Тонкая, гибкая, она как будто играла с невидимым существом: то прижимала существо это к груди и описывала с ним вихревые круги, то бережно укладывала существо на коврик и на пуантах удалялась от него, чтобы тут же вернуться и, склонившись, подхватить свою живую игрушку и вновь закружиться с ней или, подняв ее к небу, застыть в молитвенном экстазе; стройные и упругие ноги девушки, словно пригвожденные к месту, дрожали ритмично, подобно тростникам на заре.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});