Французский штаб просто понять не мог, почему русские отказались от этой уже совсем в руки им дававшейся победы. Отзывы французов об инженерных работах погибшего Шильдера вокруг Силистрии вообще полны восторга перед искусством замысла и совершенством выполнения. И Шильдер и его саперы все время ведь не теряли надежды, что они работают не впустую, что Силистрия будет взята...
12
В России внезапный оборот, который приняла война на Дунае, был учтен как большое стратегическое и политическое поражение. Война отныне перестала быть наступательной и должна была стать чисто оборонительной.
Больше всего удручены были славянофилы, и чем они были искреннее, чем меньше понимали, что до сих пор Николай просто хотел использовать славян в качестве застрельщиков и авангарда русского наступления, - тем больше и безнадежнее было уныние, овладевшее этими представителями славянофильских идей и настроений. Морально чистый, искренний, горячий, хотя и недалекий Константин Аксаков был особенно удручен. У него неразрывно сплетались воедино и мечты о славянской федерации вокруг России, и торжество православия (причем католицизм поляков, чехов, хорватов игнорировался как досадный, но не очень существенный диссонанс), и преданность самодержавию, и восторг перед идеей свободы слова. Все его убеждения при полной внутренней их разноречивости как-то гармонически у него уживались в голове исключительно вследствие значительного его невежества в политике и во всемирной истории, причем размеров этого своего невежества он даже и не подозревал и искренне думал, что почитывать статьи преимущественно по истории русского быта и русской церкви в Московский период (Петербургский ему был ненавистен и неизвестен) - значит изучать и знать русскую историю, а размышлять о гниющей, проповедуемой западниками цивилизации и мечтать о водружении креста на мечети Ая-София в Царьграде - значит следить за политикой.
Вот как писал он, узнав о решении Паскевича, - писал, конечно, только для себя, в черновых заметках:
"Мы получили известие, что осада Силистрии снята и что наши войска переходят на левый берег Дуная. Что сказать? Это известие как громом поразило всех русских и покрыло их стыдом. Итак, мы идем назад за веру православную. Если это движение недоверения (sic. - Е. Т.) против Австрии, если мы выходим из княжеств, уступаем, отказываемся от святой брани, то со времени основания России такого стыда еще не бывало, нас побеждали враги, а не собственный страх наш. А теперь! Ни одного настоящего сражения в европейской Турции еще не было, мы нигде не были разбиты... Мы выступаем из Болгарии, но что же станется с несчастными жителями, что будет с крестами, воздвигнутыми на православных церквах болгарских?.. Россия! Ты оставляешь бога и бог тебя оставит... ты отвергаешь налагаемый от него на тебя подвиг защиты святой веры, избавления страждущих братьев, и гром божий грянет над тобой, Россия!"{68}
Брат Константина Сергеевича, Иван, гораздо более критически настроенный, с негодованием относившийся ко многому, что очень мало возмущало безмятежный оптимизм его старшего брата, уже в 1854 г., после ухода русских войск из Дунайских княжеств, склонен был считать войну проигранной и, подобно западникам Т. Н. Грановскому, С. М. Соловьеву, считал, что существующие в России порядки и не могут привести ни к чему, кроме поражения. Но отец его, Сергей Тимофеевич, еще не отказывался от своих военных мечтаний, хотя и был в большой тревоге. Вот что писал он при первых известиях о снятии осады с Силистрии: "Вообще слухи о наших военных и политических событиях, если только они справедливы, сводят нас с ума. Боже сохрани и помилуй нас от мира, ибо на честный для нас мир западные державы не могут согласиться. Под честным миром я разумею освобождение Греции и всех христиан от ига турецкого. Но я твердо верю, что государь никакого другого мира не заключит".
С. Т. Аксаков старался хвататься за всякий слух (а их в июне 1854 г. бродило по Москве великое множество), что будто бы с Дунайскими княжествами еще не все покончено, будто осада с Силистрии еще не снята, и т. д. Больше всего его тревожат слухи о мире, не прекращавшиеся в течение всего лета 1854 г.
"Слухи о мире были так сильны, что мы пришли было в отчаяние; но пишут, что на большом совете почти один государь остался тверд и что мы будем в войне со всеми. Я чувствую положение государя и глубоко уважаю его твердость. Он не ошибется в сочувствии целого народа в этой войне и если только останется непоколебимым, то выйдет из нее с великой славой... Но я боюсь за задунайскую армию. Мудрено идти вперед, когда тыл не безопасен. Притом французы, англичане и Омер-паша спешат напасть на нее; в самой Силистрии огромный гарнизон. Силистрия дорого нам стоит, и, вероятно, мы должны будем снять осаду... Одним словом, все зависит от твердости государя, и народная слава наша и позор, конечно, временный, ибо история доделает свое дело, но тяжелый для современников. Без восстановления славянского мира нет для нас торжества"{69}.
В конце июня С. Т. Аксаков писал сыну Ивану, мало надеявшемуся на улучшение в положении дел на театре военных действий: "Все, что ты пишешь о безнадежности, - я вполне разделяю, да ты, вероятно, помнишь, что я и всегда так думал. Каждый день представляется какой-нибудь новый факт, служащий неопровержимым доказательством справедливости этого мнения, и лучше об этом не говорить"{70}.
Старик к концу лета перестал надеяться на какое-либо улучшение. "Все движения наших войск - совершенная загадка. Я устал принимать живое участие и стараюсь по возможности забывать наше положение"{71}.
С. Т. Аксаков пал духом и полон затаенного гнева против дипломатии царя. "Быстрое очищение Дунайских княжеств повергло в совершенное уныние всю Россию, особенно Дунайскую армию, которая давно горит желанием порадовать свою землю блистательными победами. Говорят, что надо было усилие, чтобы заставить армию отступать перед наступающими австрийцами, которые занимают княжества. Несчастная мысль, что Россия может положиться на содействие Австрии, заставляет принять нас такие великие жертвы, оскорбительные для народной чести нашей. Одно утешает всех, что Австрия немедленно нас обманет и мы принуждены будем броситься на нее прежде, чем дойдет черед до англичан и французов. Тогда гибель ее будет неизбежна, ибо венгры и славяне бросят ее нечестные знамена, а с итальянцами и австриаками недалеко она уедет"{72}.
Но не так пассивно реагировал на событие Погодин. Нельзя ставить знак равенства между ним и его корреспонденткой графиней Блудовой, для которой славянофильство и приобретало, и утрачивало и снова приобретало, снова утрачивало интеpec в зависимости от того, насколько в каждый данный момент благосклонно или вовсе не благосклонно относился к нему государь. После ухода войск из Дунайских княжеств славянский вопрос сразу перестал при высочайшем дворе привлекать внимание, и поэтому сильно понизились фонды славянофильства и в крайне отзывчивой (в этом специальном смысле) душе графини Антонины Дмитриевны. Но Погодин имел все-таки вполне определенные собственные убеждения в этой области. И на него отход от Силистрии и эвакуация Дунайских княжеств подействовали несколько иначе, чем на графиню Блудову. Славяне, православные кресты в Болгарии, свобода Сербии - все это уже несколько меньше интересовало графиню Блудову с того момента, как все это перестало быть нужным его величеству.
У Погодина, наряду с никогда не покидавшим его стремлением как-то выдвинуться, получить высокую должность, войти в милость при дворе и в силу в государстве, были некоторые, настолько все-таки искренние, давнишние, крепкие заветные мысли, что он их иной раз высказывал даже не там и не тогда, когда это могло быть хорошо принято сильными мира сего, т. е. в прямой ущерб карьеристским соображениям. Правда, он потом часто спохватывался, но спустя некоторое время повторялось то же самое. Он всегда разделял славянофильские увлечения в самой, так сказать, агрессивной их форме, мечтал о Константинополе, о всеславянском царе и т. д. Добролюбов впоследствии в своем саркастическом "романсе М. П. Погодину" ядовито намекал на его карьеризм в стихах: "Когда б он знал, что мне совсем не странен его порыв к востоку на Царь-град". Подпевая Николаю во всем, что касалось стремления царя к овладению Константинополем, Погодин после ухода войск из Дунайских княжеств решил все же откровенно высказать царю, что если он хочет в самом деле парировать падающие на Россию и еще готовящиеся против нее удары, если он хочет действительно победить Турцию и обезвредить Австрию, то следует круто изменить и перестроить всю контрреволюционную внешнюю политику, нужно, если это окажется целесообразным, не брезгать помощью даже со стороны "революции". Австрийцы еще числятся "союзниками" царя, но следует воспользоваться против них при случае и венгерским революционером Кошутом и итальянским - Маццини. Эту мысль он и выразил с большой энергией, в свойственном ему разухабистом стиле.