приходили в замешательство; но он уважал тех, которые отвечали определенно, без запинок. Это я испытал, будучи еще в Петербурге: я понравился ему моими лаконическими ответами, и он не раз у меня обедывал во время краткого своего пребывания в столице. Помнится мне, что раз я спросил его, правда ли, что в походах он почти не спит, принуждая себя к тому даже без надобности, ложится не иначе как на солому и никогда не снимает сапог. «Да, — отвечал он, — я ненавижу лень. Чтобы не разоспаться, я держу в своей палатке петуха, и он беспрестанно будит меня; если я вздумаю иногда понежиться и полежать покойнее, то снимаю одну шпору». Когда ему дали чин фельдмаршала, то он в ознаменование этого события устроил престранную церемонию в присутствии своих солдат. Он велел поставить вдоль стены столько стульев, сколько было генералов старше его по службе, и, сняв мундир, начал перепрыгивать через каждый стул, как школьники, играющие в чехарду; показав этим, что он обогнал своих соперников, он надел фельдмаршальский мундир со всеми своими орденами и с важностью приказал священнику отслужить молебен. Рассказывают, что, получив от императора почетнейший из австрийских орденов, он также сам совершил свое посвящение в кавалеры его перед огромным зеркалом, с самыми странными причудами. Известно, что во время похода в Швейцарии, будучи принужден, по ошибке Корсакова, отступить от Массены, он приказал вырыть яму и, встав в нее, закричал солдатам, что если они хотят бежать и не станут грудью против неприятеля, то пусть прежде зароют его и попрут прах его ногами.
В бытность мою в России Суворов еще не достиг высших военных чинов. Мы видели в нем славного воина, генерала, отважного в армии и весьма странного при дворе. Когда Суворов встретился с Ламетом, человеком не слишком мягкого нрава, то имел с ним довольно забавный разговор, который я поэтому и привожу здесь. «Ваше отечество?» — спросил Суворов отрывисто. «Франция». — «Ваше звание?» — «Солдат». — «Ваш чин?» — «Полковник». — «Имя?» — «Александр Ламет». — «Хорошо». Ламет, не совсем довольный этим небольшим допросом, в свою очередь обратился к генералу, смотря на него пристально: «Какой вы нации?» — «Должно быть, русский». — «Ваше звание?» — «Солдат». — «Ваш чин?» — «Генерал». — «Имя?» — «Александр Суворов». — «Хорошо». Оба расхохотались и с тех пор были очень хороши между собою.
Князь Потемкин постоянно почти находился в отсутствии, занятый приготовлениями великолепного зрелища, которое намеревался представить взорам своей государыни при вступлении ее в области, ему подчиненные. Даже заочно не смели гласно осуждать его, лишь тайком бессильная зависть подкапывалась под его славу. Порою до слуха императрицы доходили легкие жалобы и намеки на своевольное управление, гордость и несправедливость могущественного любимца. Один только фельдмаршал Румянцев высказывал прямо и благородно свое мнение и свое неудовольствие. Скоро князь приехал. Тогда снова послышались одни похвалы, снова стали оказывать ему одни почести, с самою усердною лестью. Вместе с ним прибыл и принц Нассау-Зиген, и мы встретились, как старые товарищи по службе. Я представил его императрице, и он благодарил ее за подаренную ему землю в Крыму и за дозволение выставить русский флаг на своих судах. Ее величество пригласила его путешествовать с нею. В ожидании разрешения от моего двора я уполномочил его носить мундир, присвоенный русским дворянам. Наконец и князь де Линь возвратился из Вены. Своим присутствием он оживил все наше общество, рассеял скуку и придал жизни всем нашим увеселениям. Тогда нам стало казаться, что жестокая стужа не так сильна и что скоро пробудится веселая весна.
Раз или два в неделю императрица имела собрание при дворе и давала большой бал или прекрасный концерт. В прочие дни стол ее накрывался на восемь или на десять приборов. Трое послов, ее сопровождавших, были ее постоянными гостями, также князь де Линь и иногда принц Нассау. Вечера мы всегда проводили у нее, в это время она не терпела принуждения и этикета, мы видели не императрицу, а просто любезную женщину. На этих вечерах рассказывали, играли в бильярд, рассуждали о литературе. Однажды государыне вздумалось учиться писать стихи. Целые восемь дней я объяснял ей правила стихосложения. Но когда дошло до дела, то мы заметили, что совершенно напрасно теряли время. Нет, я думаю, слуха, столько не чувствительного к созвучию стиха. Ум ее, обширный в политике, не находил образов для воплощения мечты. Он не выдерживал утомительного труда прилаживать рифмы и стихи. Она уверяла, что попытки ее в этом роде будут так же неудачны, как попытки славного Малебранша, который говорил, что, сколько ни старался, не мог сочинить более двух стихов:
Il fait le plus beau temps du monde
Pour aller a cheval, sur la terre et sur l’onde[154]
Безуспешность этих опытов, казалось, раздосадовала государыню. Фитц-Герберт сказал ей: «Что же делать! Нельзя же в одно время достигнуть всех родов славы, и вам должно довольствоваться вашим двустишием, посвященным вашей собаке и вашему доктору:
Ci-git la duchesse Anderson,
Qui mordit Monsieur Rogerson»[155].
Итак, я отказался от этих уроков поэзии и объявил августейшей моей ученице, что ей надо ограничиться одной прозою.
Князь де Линь не допускал, чтобы скука хоть на минуту водворилась в нашем маленьком кружке. Он беспрестанно рассказывал разные забавные анекдоты и сочинял на разные случаи песенки и мадригалы. Пользуясь исключительным правом говорить что ему вздумается, он вмешивал политику в свои загадки и рассказы. Хотя веселье его доходило иногда до дурачества, но порой под видом шутки он высказывал дельные и колкие истины. Он был привычный царедворец, расчетливый льстец, добр сердцем, мудрец умом. Его насмешки забавляли, но никогда не оскорбляли. Однажды он презабавно подшутил надо мною и Кобенцелем. Страдая вместе с нами легкою лихорадкою, он как-то вздумал укорять нас, что мы напрасно не лечимся и что мы ужасно переменились в лице, жалеть о нас и наконец объявил, что решится показать нам пример: будет лечиться и употребит все средства, чтобы поскорее выздороветь и быть в состоянии продолжать путь. Убежденный его доводами, Кобенцель, у которого болело горло, пустил себе кровь; я также принял какие-то лекарства. Несколько дней спустя мы сошлись у императрицы, и она сказала князю: «У вас сегодня совсем здоровый вид; я думала, что вы больны. Был у вас мой доктор?» — «О, государыня, мои болезни