— Не надо.
Михась, должно быть, еще не сообразил, как ему дальше действовать. Но ему понятно, что не надо через кого-то связываться с Сазоном Ивановичем. Он лежит задумчивый. И кто не знает, сколько ему лет, мог бы подумать сейчас, что ему под тридцать и что он давно уже серьезно нездоров.
Ева мажет ему желтовато-коричневой, цвета тола, мазью бровь, нос, ухо и уголки губ. Мазь едучая и плохо пахнет.
— Завязывать не будем, так лучше подживет, — говорит Ева. — Полежи. Постарайся уснуть. А я уйду ненадолго. У меня еще есть дела. Но ты не бойся, я недалеко уйду. Я здесь близко буду. Не волнуйся, спи. Все будет хорошо.
16
Только вечером Ева вывела Михася во двор.
— Надо подышать воздухом. И немножко походи, если можешь. Нет, сначала посидим немножечко.
«Немножечко» — это любимое слово Василия Егоровича. Ева, наверно, у него переняла это слово.
Они садятся на завалинку около крыльца.
Тихо вокруг. Одиноко стоит дом Бугреева у давно затихшей дороги.
Михась вспоминает про себя, как вот отсюда, от этого вот крыльца, Василий Егорович повел их с Феликсом через картофельное поле к оврагу, где он, Михась, впервые услышал о Еве, которая будто бы одна вытащила из болота огромную бомбу, четвертую по счету.
Михась тогда представлял себе Еву совсем не такой, какой она оказалась. А какой оказалась она? Разве Михась может и сейчас одним, или двумя, или десятью словами определить, какая Ева? Что-то в ней есть такое, что привлекает его и будет, наверно, всегда привлекать, и что-то будет всегда отталкивать. Но что?
Михась не старается это выразить, определить. Только чувствует какую-то тяжкую затрудненность в своих отношениях с Евой. Что-то мешает ему быть полностью откровенным с ней. Что-то невысказанное, что и высказать, пожалуй, невозможно, разделяет их. Хотя он; наверно, всегда будет вспоминать ее. Только хорошо, только с благодарностью будет вспоминать.
Луна, выступившая из развалин туманно-черных туч, освещает дом, двор, узкую дорогу против дома, пригорки кладбища. Вечер тихий, безветренный и, кажется, теплый.
Михась сидит в ватной куртке Виктора, в его сапогах, в рубашке и в брюках Василия Егоровича. И еще Ева обмотала ему шею пушистым шарфом.
Михась не помнит Виктора, которого вместе с братом Егорушкой он в прошлом году провожал в партизанский отряд. Он провожал еще двенадцать человек из Жухаловичей. Всех не запомнить. Но, судя по куртке, Виктор был большой, широкоплечий. Два Михася, пожалуй, могли бы влезть в его куртку.
Виктор — муж Евы. Его куртка могла бы ей напомнить сейчас о нем. Однако Ева смотрит на оторванные доски под крыльцом и говорит:
— Оторвала их, а приколотить так и не успела. Василий Егорович был бы недоволен. Он любил аккуратность. Завтра приколочу...
— А где эти ящики с толом?
— Я же говорила тебе — у оврага. Я их уже два раза перепрятывала. Вчера и еще сегодня. Хочешь посмотреть?
Они идут к оврагу не тем путем, каким шли тогда с Василием Егоровичем.
Ева, когда переносила тол, выломала в заборе штакетины — и путь теперь стал короче.
— Вот это тоже надо приколотить, — говорит она. — Завтра приколочу...
Она говорит это, как бы извиняясь перед кем-то, как бы ожидая, что, может быть, сам Василий Егорович еще вернется в свой дом. А он где-то, вот здесь недалеко, схоронен, где-то недалеко от тех могил, в которых хранились и сейчас хранятся собранные им снаряды. Надо бы забрать их отсюда. Надо придумать, как их забрать. Лучше всего поговорить с Сазоном Ивановичем. Он, пожалуй, их отвезет. А Ева укажет могилы...
— Осторожнее иди, — говорит Ева. — Здесь ботва. Она, как проволока, впотьмах цепляет за ноги. Можешь упасть. — И притрагивается к локтю Михася. — Боже мой, боже мой! Я привыкнуть не могу к тому, что ты уже ходишь. Еще утром был почти мертвый. И уже ходишь. Не трудно тебе? Не устал?
— Нисколько.
— Это же просто чудо... Нас учили в институте, что больным после шока нельзя напоминать о прошлом их состоянии. Но я считаю это глупостью. Смотря какие больные. Если мужественные люди, их ничем не испугаешь. Я считаю тебя мужественным. А как же иначе? Я уважаю и люблю только мужественных людей. Вот ты, например, ведь совсем молодой человек. Сколько тебе лет?
— А что?
— Какой странный. Не хочешь даже сказать, сколько тебе лет. Ведь это только женщины скрывают свой возраст. А я, женщина — и не скрываю. Мне сегодня исполнилось уже двадцать два года...
— Это тоже немного, — говорит Михась. — Вот если б сорок два, тогда плохо...
— Двадцать два — это уже серьезно. Для женщины это значит, что уже проходит молодость. Вот так она проходит, — встряхивает головой Ева. На голове у нее вспорхнул легкий платочек.
«Все немецкое, — с еле тронувшей сердце неприязнью думает Михась. — И платочек, наверно, немецкий. Откуда он?»
Ева останавливается у старой сосны, обнажившей на краю оврага свои могучие корни.
— Вот сюда прямо за корни я их впихнула. Все три ящика. И присыпала землей. Боялась, что немцы найдут. Бомбы, я думаю, они здесь видели. Они на второй день здесь все обыскали. Но бомбы, они понимают, давно лежат. Это даже хорошо, если они их видели. Значит, наше предположение, о котором мы говорим в гестапо, что это мина или снаряд оказались в железном ломе и привели к взрыву, — правильное предположение. А котел весь измят. Его выбросило взрывом. И он валяется там — тоже как железный лом. Еще две гильзы пустые валялись. Но я их сразу же убрала. Немцам сейчас, пожалуй, не к чему придраться. А эти ящики они никогда не найдут. Даже не догадаются. Только надо их поскорее отсюда забрать. Я, пожалуй, смогу достать лошадь.
— Где?
— Я поговорю с Сазоном Ивановичем. Я его видела сегодня утром. Он просил меня завтра к нему прийти. Хочет нам помочь. Сказать ему, что ты здесь? Он примет какие-нибудь меры...
Михась не отвечает. Ева снова задает ему тот же вопрос.
— Подумаем, — наконец говорит Михась.
— Может, ты хочешь посмотреть, что осталось от сторожки? Хотя это для тебя сейчас сравнительно далеко. Ты, пожалуй, устанешь. И тебе это, наверно, неприятно...
Михась молчит.
— Ты почему молчишь? Тебе трудно говорить?
— Нет, я просто думаю.
— Просто думаешь? Ну, думай. Может быть, лучше сядем?
— Нет, я хочу посмотреть на сторожку.
Ева так спокойно разговаривает с Михасем, так уверенно ведет его по буеракам, как будто немцы давно уже ушли из этих мест, как будто и война кончилась.
Они выходят на узкую дорогу, где не разъедутся, пожалуй, два автомобиля, две телеги.
По этой дороге двигались немецкие мотоциклисты в тот вечер. Ева показывает место, где их обстреляли партизаны.
— А Эрика убили у часовни. Он ехал третьим в колонне. Он хотел развернуть мотоцикл. В это время его убили.
Михасю абсолютно все равно, где убили этого Эрика. Убили и убили. И спасибо, что убили. А Ева зачем-то рассказывает подробности.
— Ну кто это мог видеть, как это было? — почти раздраженно говорит Михась. — Никого же здесь не было...
— Мне рассказывал это один полицейский. А ему рассказали немцы. А Эрика многие знали в Жухаловичах. Его команда тут давно, почти с прошлой зимы. И он был известный танцор...
— Значит, свое оттанцевал. Пусть не жалуется. Мы его не звали на танцы, — хмуро говорит Михась. — Будет время — и остальные оттанцуют...
Михась обозлен. И не на Эрика какого-то, а на Еву. Зачем она все это ему рассказывает? Неинтересно это все Михасю.
Они подходят к сторожке. Стены ее, каменные, сохранились. Вырвало только крышу, и она — железная, куполообразная — повисла сбоку, как огромная шляпа.
Внутри сторожки образовалась глубокая воронка — глубже той ямы, что была. Завалило кирпичами и землей и верхнее горно и верстак.
Ева не рассказывает, где лежал Василий Егорович. И Михась не спрашивает. Не хочет спрашивать. Обходит сторожку. Останавливается у горбатой горы из досок.
— А я где был?
— Вот здесь, почти в самом центре, — показывает Ева и поднимается на доски.
— Значит, здорово меня шарахнуло.
— Мягко говоря, — добавляет Ева.
— Это и вытащить меня было трудно.
Михась больше не может сердиться на Еву. Опять подходит к сторожке. Останавливается у пролома двери. Дальше не пройдешь.
— А это, — говорит он, — ерунду вы немцам рассказываете, будто мина или снаряд попались в железном ломе. Немцы тоже не дураки. Поймут, что это ерунда. Если считать, что тут сработала мина, то она была очень большая и глубоко прикопанная. Значит, по-другому говоря, сторожка была заминирована. А кто и зачем ее заминировал — это уж вы не обязаны знать. Здесь же воинские части стояли. Батарея была. Вот о чем надо говорить. Это уже походит на правду. И вы тогда тут ни при чем...
Михась оглядывает место взрыва как специалист, как человек, которому не однажды приходилось производить и не такие взрывы. На какое-то время он даже забывает всю скорбную сущность происшедшего. Хотя этого забывать нельзя.