— Ричард говорит, отец… — Снова молчание.
— Долгонько Ричард собирается с мыслями, — сказал Тоби.
— Он говорит, отец, — продолжала Мэг, подняв наконец голову и вся дрожа, но уже больше не сбиваясь, — что вот и еще один год прошел, и есть ли смысл ждать год за годом, раз так мало вероятия, что мы когда-нибудь станем богаче? Он говорит, отец, что сейчас мы бедны, и тогда будем бедны, но сейчас мы молоды, а не успеем оглянуться — и станем старые. Он говорит, что если мы — в нашем-то положении — будем ждать до тех пор, пока ясно не увидим свою дорогу, то это окажется очень узкая дорога… общая для всех… дорога к могиле, отец.
Чтобы отрицать это, потребовалось бы куда больше смелости, чем ее было у Трухти Вэка. Трухти промолчал.
— А как тяжело, отец, состариться и умереть, и думать перед смертью, что мы могли бы быть друг другу радостью и поддержкой! Как тяжело всю жизнь любить друг друга и порознь горевать, глядя, как другой работает, и меняется год от году, и старится, и седеет. Даже если б я когда-нибудь успокоилась и забыла его (а этого никогда не будет), все равно, отец, как тяжело дожить до того, что любовь, которой сейчас полно мое сердце, уйдет из него, капля за каплей, и не о чем будет даже вспомнить — ни одной счастливой минуты, какие выпадают женщине на долю, чтобы ей в старости утешаться, вспоминая их, и не озлобиться!
Трухти сидел тихо-тихо. Мэг вытерла глаза и заговорила веселее, то есть когда смеясь, когда плача, а когда смеясь и плача одновременно:
— Вот Ричард и говорит, отец, что раз он со вчерашнего дня на некоторое время обеспечен работой, и раз я его люблю уже целых три года — на самом-то деле больше, только он этого не знает, — так не пожениться ли нам в день Нового года: он говорит, что это из всего года самый лучший, самый счастливый день, такой день наверняка должен принести нам удачу. Конечно, времени осталось очень мало, но ведь я не знатная леди, отец, мне о приданом не заботиться, подвенечного платья не шить, верно? Это все Ричард сказал, да так серьезно и убедительно, и притом так ласково и хорошо, что я решила — пойду поговорю с тобой, отец. А раз мне сегодня утром заплатили за работу (совершенно неожиданно!), а ты всю неделю недоедал, а мне так хотелось, чтобы этот день, такой счастливый и знаменательный для меня, отец, и для тебя тоже стал бы вроде праздника, я и подумала — приготовлю чего-нибудь повкуснее и принесу тебе, сюрпризом.
— А ему и горя мало, что сюрприз-то остыл! — произнес новый голос.
Чей голос? Да того самого Ричарда: ни отец, ни дочь не заметили, как он подошел, и теперь он стоял перед ними и поглядывал на них, а лицо у него все светилось, как то железо, по которому он каждый день бил своим тяжелым молотом. Красивый он был парень, ладный и крепкий, глаза сверкающие, как докрасна раскаленные брызги, что летят из горна; черные волосы, кольцами вьющиеся у смуглых висков; а улыбка… увидев эту улыбку, всякий понял бы, почему Мэг так расхваливала его красноречие.
— Ему и горя мало, что сюрприз остыл! — сказал Ричард, — Мэг, видно, не угадала, чем его порадовать. Где уж ей!
Трухти немедля протянул Ричарду руку и только хотел обратиться к нему с самым горячим выражением радости, как вдруг дверь у него за спиной распахнулась, и высоченный лакей чуть не наступил на рубцы.
— А ну, дайте дорогу! Непременно вам нужно рассесться на нашем крыльце! Хоть бы разок для смеху пошли к соседям! Уберетесь вы с дороги или нет?
Последнего вопроса он, в сущности, мог бы и не задавать, — они уже убрались с дороги.
— Что такое? Что такое? — И джентльмен, ради которого старался лакей, вышел из дому той легко-тяжелой поступью, являющей как бы компромисс между иноходью и шагом, какой и подобает выходить из собственного дома почтенному джентльмену в летах, носящему сапоги со скрипом, часы на цепочке и чистое белье: нисколько не роняя своего достоинства и всем своим видом показывая, что его ждут важные денежные дела. — Что такое? Что такое?
— Ведь просишь вас по-хорошему, на коленях умоляешь, не суйтесь вы на наше крыльцо, — выговаривал лакей Тоби Вэку. — Так чего же вы сюда суетесь? Неужели нельзя не соваться?
— Ну, довольно, — сказал джентльмен. — Эй, рассыльный! — И он поманил к себе Тоби Вэка. — Подойдите сюда. Это что? Ваш обед?
— Да, сэр, — сказал Тоби, успевший между тем поставить миску в уголок у стены.
— Не прячьте его! — воскликнул джентльмен. — Сюда несите, сюда. Так, значит, это ваш обед?
— Да, сэр, — повторил Тоби, облизываясь и сверля глазами кусок рубца, который он оставил себе на закуску как самый аппетитный: джентльмен подцепил его на вилку и поворачивал теперь из стороны в сторону.
Следом за ним из дому вышли еще два джентльмена. Один был средних лет и хлипкого сложения, с безутешно-унылым лицом, весь какой-то нечищеный и немытый; он все время держал руки в карманах своих кургузых, серых в белую крапинку панталон, — очень больших карманах и порядком обтрепавшихся от этой его привычки. Второй джентльмен был крупный, гладкий, цветущий, в синем сюртуке со светлыми пуговицами и белом галстуке. У этого джентльмена лицо было очень красное, как будто чрезмерная доля крови сосредоточилась у него в голове; и, возможно, по этой же причине, от того места, где у него находилось сердце, веяло холодом.
Тот, что держал на вилке кусок рубца, окликнул первого джентльмена по фамилии — Файлер, — и оба подошли поближе. Мистер Файлер, будучи подслеповат, так близко пригнулся к остаткам обеда Тоби, чтобы разглядеть их, что Тоби порядком струхнул. Однако мистер Файлер не съел их.
— Этот вид животной пищи, олдермен, — сказал Файлер, тыкая в мясо карандашом, — известен среди рабочего населения нашей страны под названием рубцов.
Олдермен рассмеялся и подмигнул: он был весельчак, этот олдермен Кьют. И к тому же хитрец! Тонкая штучка! Себе на уме. Такого не проведешь. Видел людей насквозь. Знал их как свои пять пальцев. Уж вы мне поверьте!
— Но кто ест рубцы? — вопросил Файлер, оглядываясь по сторонам. — Рубцы — это безусловно наименее экономичный и наиболее разорительный предмет потребления из всех, какие можно встретить на рынках нашей страны. Установлено, что при варке потеря с одного фунта рубцов на семь восьмых одной пятой больше, чем с фунта любого иного животного продукта. Так что, собственно говоря, рубцы стоят дороже, нежели тепличные ананасы. Если взять число домашних животных, которых ежегодно забивают на мясо только в Лондоне и его окрестностях, и очень скромную цифру количества рубцов, какое дают туши этих животных, должным образом разделанные, находим, что той частью этих рубцов, которая непроизводительно расходуется при варке, можно было бы прокормить гарнизон из пятисот солдат в течение пяти месяцев по тридцати одному дню в каждом, да еще один февраль. Какой непроизводительный расход!
У Трухти от ужаса даже поджилки задрожали. Выходит, что он собственноручно уморил с голоду гарнизон из пятисот солдат!
— Кто ест рубцы? — повторил мистер Файлер, повышая голос. — Кто ест рубцы?
Трухти конфузливо поклонился.
— Это вы едите рубцы? — спросил мистер Файлер. — Ну, так слушайте, что я вам скажу. Вы, мой друг, отнимаете эти рубцы у вдов и сирот.
— Боже упаси, сэр, — робко возразил Трухти. — Я бы лучше сам с голоду умер.
— Если разделить вышеупомянутое количество рубцов на точно подсчитанное число вдов и сирот, — сказал мистер Файлер, повернувшись к олдермену, — то на каждого придется ровно столько рубцов, сколько можно купить за пенни. Для этого человека не останется ни одного грана. Следовательно, он — грабитель.
Трухти был так ошеломлен, что даже не огорчился, увидев, что олдермен сам доел его рубцы. Теперь ему и смотреть на них было тошно.
— А вы что скажете? — ухмыляясь, обратился олдермен Кьют к краснолицему джентльмену в синем сюртуке. — Вы слышали мнение нашего друга Файлера. Ну, а вы что скажете?
— Что мне сказать? — отвечал джентльмен. — Что тут можно сказать? Кому в наше развращенное время вообще интересны такие субъекты, — он говорил о Тоби. — Вы только посмотрите на него! Что за чучело! Эх, старое время, доброе старое время, славное старое время! То было время крепкого крестьянства и прочего в этом роде. Да что там, то было время чего угодно в любом роде. Теперь ничего не осталось. Э-эх! — вздохнул краснолицый джентльмен. — Доброе старое время!
Он не уточнил, какое именно время имел в виду; осталось также неясным, не был ли его приговор нашему времени подсказан нелицеприятным сознанием, что оно отнюдь не совершило подвига, произведя на свет его самого.
— Доброе старое время, доброе старое время, — твердил джентльмен. — Ах, что это было за время! Единственное время, когда стоило жить. Что уж толковать о других временах или о том, каковы стали люди в наше время. Да можно ли вообще назвать его временем? По-моему — нет. Загляните в «Костюмы» Стратта{65}, и вы увидите, как выглядел рассыльный при любом из добрых старых английских королей.