закончил ни одной из этих пьес.
Дюма-сын — Полю Бурже: «Я снова взялся за «Фиванскую дорогу», но я не вижу развязки и очень боюсь, что никогда ее не увижу. Нет больше ни энтузиазма, ни увлеченности. Я хорошо знаю, что хочу сказать, но я без конца повторяю себе: «К чему говорить что бы то ни было?» Все дело в том, что я слишком давно знаю род человеческий…»
В действительности он проецировал на человечество свою собственную неудовлетворенность и считал весь мир дурным оттого, что, несмотря на весь свой жизненный и творческий успех, он много страдал. Он мог бы отнести к себе реплику одного из своих персонажей: «Вы, несомненно, человек очень сильный. — Да, но очень несчастный».
Был ли он сам очень сильным человеком? Леопольду Лакуру, который в 1894 году спрашивал его о «Фиванской дороге» — ее с таким нетерпением ждали в Комеди-Франсэз, — он ответил:
«Окончу ли я ее когда-нибудь? Я все больше и больше сомневаюсь в этом. В нее надо вложить так много, слишком много! Для театрального писателя, который стремится не только развлекать зрителя, но и заставить его думать, ибо сам он думал, жизненный опыт, со всеми размышлениями, которые он влечет за собой, понемногу становится чересчур требовательным советчиком. Ведь у него же нет той бесстрашной уверенности в себе, которая двадцатью годами раньше, возможно, позволила бы ему удовлетворить эти высокие требования. И, кроме того, я никогда не был гордым, заверяю Вас в этом, вопреки легенде, которая пришлась по вкусу слишком многим людям, чтобы ее можно было уничтожить. Но все-таки, даже не будучи слишком самоуверенным, я мог бы строить себе иллюзии насчет действительной ценности моих произведений, мог бы надеяться, что, умирая, не все их унесу с собой, я мог бы заблуждаться по причине — боже мой' — да, по причине моего успеха, а в особенности из-за того уважения, которое выказывали мне светлые и могучие умы, как, например, Тэн. Однако я вижу, как меняется вкус публики, как одна часть молодежи переходит на сторону Бека и его учеников, другая приветствует Ибсена. Я присутствую при том, как приходят в упадок определенные формы искусства. Мой театр, весь мой театр погибнет…»
Его отец тоже говорил подобные вещи в последние месяцы жизни, но рядом с Дюма-отцом, утешая его, находился сын, который им восхищался. Леопольд Лакур был растроган слабой и печальной улыбкой, которой сопровождались эти признания. Он сказал старому метру, что «Даму с камелиями», «Полусвет» будут играть всегда. Разве Сара Бернар не возобновила с успехом «Жену Клавдия»? Разве некий критик не писал: «Дюма был Ибсеном до Ибсена»? Грустная улыбка появилась снова.
«Вы говорите искренне, — сказал Дюма, — и я Вам благодарен. Но только я жил слишком долго; я слишком часто видел, как удача возвращается к человеку, чтобы потом покинуть его снова, уже навсегда. Наверное, только Саре — она много выше Декле — я и обязан этим реваншем, и было бы неблагоразумно считать его окончательным. Победы великих артистов, неожиданно возрождающие уже погибшую пьесу, сладостны для автора. Они не должны вводить его в заблуждение. Ему надо знать, подтвердит ли их будущее… Что сталось с драматургией Вольтера? Ее теперь даже не читают. А вместе с тем, каким драматическим поэтом восхищались больше, кому еще так курили фимиам, как автору «Заиры» и «Меропы»? Да и означает ли это продолжение жизни для драматурга, если у него еще находятся читатели и если в том некрополе, который нередко представляет собою история литературы, красуется, с позволения сказать, его памятник в прозе?
Продолжать жить в искусстве для такого автора не значит остаться в книгах; это значит жить на сцене по крайней мере в двух или трех подлинных шедеврах. И во французской драматургии XIX века я нахожу едва три-четыре таких шедевра; это не «оперы» Виктора Гюго — их словесное великолепие не спасет их для вечности — нет, это некоторые комедии Люссе. Я ничего не говорю о моем отце; его талант был так же присущ ему, как хобот слону…»
Возвратившись к себе, Леопольд Лакур отметил, что, несмотря на грустные речи, эта высоко поднятая голова была по-прежнему величественна:
«Холодный блеск его светло-голубых глаз не потускнел. Слегка покачивающаяся походка, когда-то модная, напоминающая идеал изящества во времена Наполеона III, заставляет его по-военному резко размахивать руками. Стало все-таки несколько меньше гибкости в движениях этого «кавалера», речь его теперь не так стремительна». Меланхолия сгущала сумерки этой жизни, прежде казавшейся столь блестящей.
Другой журналист, Филипп Жиль, вынес такое же впечатление. Он спросил Дюма:
— Мы увидим «Фиванскую дорогу»?
— Подумайте сами! — ответил Дюма. — В моем возрасте отважиться на борьбу, зная, что меня ждут только колотушки! Нет! Лучше уж я оставлю «Фиванскую дорогу» у себя в ящике. Я полагаю, что это одна из самых удачных моих пьес; я полагаю также, что никогда не отдам ее в театр.
Потом он заговорил о своих опасениях:
— Перед лицом никчемности нашей жизни, тщетности наших усилий, безнадежности обращений к так называемому провидению, которое ничего не провидит для нас, я всерьез помышлял о том, чтобы уйти в монастырь… Там по крайней мере человек далек от жизни. О! Успокойтесь: у меня никогда не хватит на это мужества… Стали бы говорить, что я ударился в религию под влиянием священников и женщин… И кроме того, я бы до смерти скучал.
Тем не менее Эмиль Бержера, зять Теофиля Готье, нашел, что Дюма одержим идеями христианства.
— Дорогой друг, вы совершаете две ошибки — курите и исповедуете пантеизм… Свет идет с Голгофы.
— Да, — ответил Бержера, — Магдалина — это Дама с камелиями в пустыне.
— Не будем говорить о «Даме с камелиями» — это юношеское произведение… Настоящую женщину вы найдете в евангелии.
Вошел лакей и сказал, что X. просит луидор.
— Ах, бедняга! — сказал Дюма. — Дайте ему пять, это избавит его от четырех хождений.
Жюлю Кларети, комиссару Комеди-Франсэз, он прочитал четыре акта «Фиванской дороги», которые были уже написаны, и рассказал содержание пятого. Каков сюжет пьесы? На Фиванской дороге Эдип встретил Сфинкса… Ученый-медик Дидье в конце своего жизненного пути встречает загадочную и опьяняющую красавицу Милиану Дюбрейль, сестру всех тех чудовищ женского пола, которыми изобилует драматургия Дюма-сына. Знаменитый врач Дидье олицетворяет автора. Писатель, дабы не изображать писателей, превращает их в художников и врачей, но маски оказываются прозрачными.
У Дидье, материалиста-безбожника, есть верующие жена и дочь[210] и неверующий ученик Матиас.