вряд ли когда-то будет, но – Анатоль Франс, серьезно? Ты что, маленький Пруст, который зачитывается книгами своего обожаемого Бергота до приступов меланхолии? Ты правда принял меня за ангела-хранителя?
– Нет. Я не знал, что еще сказать и решил пошутить.
– Ну, ладно. А то пришлось бы поднимать армию для свержения Демиурга, а это, знаешь ли, непростая задача.
Я усмехнулся. И как ей удалось прочитать все те книги, что прочитал я, у меня никак не получалось это понять. И откуда она вообще тут взялась?
– А ты как тут оказалась-то? Я тебя искал какое-то время, а потом решил, что это невыполнимо.
– Хорошо, что не бесполезно. Невыполнимо хотя бы звучит не так грубо. Ну, как, как – я тебя тоже решила поискать, но тебя, как ты понимаешь, найти значительно проще. Вот другое дело, если бы ты спрыгнул с моста…
– А я, кстати, хотел, но откуда взяться смелости, когда ее никогда не было.
– Ну ладно тебе, нужна же определенная смелость, и немалая, чтобы сидеть тут как отшельник и читать Анатоля Франса.
– Ты слишком к нему строга, не так уж он и плох. Но, подожди, как ты зашла?
– Через крышу, я же ангел. Ангелы же приходят с неба, а что отделяет тебя от неба?
– Еще около сорока лет, я полагаю.
– Нет. Около сорока лет тебя отделяют от земли, или, там, печи крематория, не глупи. И то – в лучшем случае. Я бы больше тридцати тебе не оставила.
– Тридцать – это и есть почти сорок. Но остроумие остроумием, давай серьезно…
– Ну, через дверь, как еще я могла войти?
– У тебя же нет ключей, а я не мог не закрыть дверь.
– Мог или нет, но не закрыл. Через стены я еще проходить не научилась. Я же не призрак и я не живу внутри какой-то из твоих книг.
– Это хорошо, но я все равно не могу понять. Утром я вышел на пробежку, потом, где-то через час вернулся, закрыл дверь, принял душ, позавтракал и прилег читать. Не знаю. Значит, не закрыл.
– Ты бегаешь по утрам?
– Да. И больше не кормлю уток. Решил, что я достаточно взрослый, чтобы перестать.
– Надеюсь, они не умерли от истощения.
Мы стояли посреди комнаты, я все еще обнимал ее и физически не мог отпустить. Мне казалось, что она существует до тех пор, пока я касаюсь ее своими руками, а как только я перестану ее касаться, она моментально растворится в воздухе, как мираж. Но у любого объятия есть определенный временной лимит, после которого оно становится нелепым – нужно делать другие телодвижения. Я положил руки ей на плечи и немного отстранился.
– А ты красивая.
– Мне так нравится, когда ты говоришь мне, что я красивая с таким скромным удивлением. Будто ты увидел меня в первый раз и до конца не уверен, считаешь ли ты меня красивой, или тебе так кажется именно сейчас.
– Мне так всегда кажется. Поэтому это и правда. Ну и да – я увидел тебя как в первый раз.
Я оторвал от нее руки. Они повисли по моим сторонам как две оборванные лианы.
– Знаешь, я так долго тебя ждал, что уже свыкся с тем, что единственное мое предназначение – ждать тебя. А теперь ты пришла, и это так удивительно, что я совсем не знаю, что говорить и что делать.
Она улыбнулась.
– Ну, пока, стоит отдать тебя должное, ты справляешься. А зачем ты меня ждал?
– А ты зачем пришла?
– Соскучилась.
– Вот и я потому же ждал. И еще потому, что ты мне нужна. Все очень просто.
– Не так просто, конечно, но если упрощать – то да.
– А еще, знаешь, я сотни раз представлял себе разговор с тобой, когда мы в итоге увидимся, вот буквально – каждый вечер, когда ложился и закрывал глаза, а сейчас ты стоишь передо мной и все, что приходит мне на ум – это сказать, что я его представлял.
– Не знаю, значит не нужно его начинать, разве нет? Если не можешь придумать, что сказать, то не стоит придумывать что-то через силу. Ты же не на экзамене.
– Да, пожалуй.
Да и что, в самом деле, я мог ей сказать? То, как сильно я ее ждал и как сильно по ней тосковал все это время, что перечитал все свои книги, чтобы хоть как-то от этой тоски спрятаться? Или что я был похож на что-то бесчувственное и неподвижное – камень, например, или бревно, и думал, что останусь таким всегда, но стоило ей легонько дотронуться до меня, как во мне что-то зашевелилось, с такой силой, что я снова начал двигаться и чувствовать? Никто не говорит такие вещи. И мало кто хочет такие вещи слышать. Они слишком жалостливые, что ли, слишком метафоричные и из-за этого звучат наигранно и неправдиво. Вот я и молчал. Она присела на мою кровать, я отошел к окну, открыл его, зажег сигарету. Потом взял в руки пластинку Revolver, поставил ее на проигрыватель, опустил иглу. Почему-то заиграла песня Eleanor Rigby. Мы молча сидели и слушали эти старые голоса, потом она спросила:
– И откуда же они все появились?
– Кто? Одинокие люди? Из течения жизни, я думаю, но это больше риторический вопрос. Любой человек по своей сути одинокий и очень редко бывает иначе.
– А ты сейчас какой?
– Сейчас? Не знаю. С одной стороны – ты со мной, и я не могу быть одиноким, если ты со мной, но с другой – мне так страшно, что тебя снова не станет, что я предпочту оставаться одиноким, чем поверить, что я не такой, а потом опять убеждать себя в обратном.
– А говорил, что не знаешь, что говорить. И куда я могу, по-твоему, деться?
– Не знаю. Куда ты обычно деваешься? Куда-нибудь, в твою жизнь, в которой для меня обычно не находится места. Всегда же было так и, вроде, не произошло ничего такого, что могло бы это поменять.
– Ты уверен?
– Нет. Если я когда-то смогу сказать, что я уверен в чем-то касательно тебя, это будет самый, пожалуй, знаменательный день в моей жизни. Аж самому страшно от мысли, что такой день возможен.
– Возможен, конечно. Вот смотри – я сейчас здесь, правильно? Ты можешь с уверенностью это сказать.
– Да, но завтра тебя здесь не будет, и что?
– А если буду? А если всегда буду?
– Мне очень хочется в это поверить, только очень сложно. Ты серьезно это говоришь?