Я явился на стадион, на меня посмотрели горестно, а тренер, великий Виктор Ильич, сказал:
– Давай попробуем.
Меня называли хиппи, а я им не был и вовсе не отказался от спортивного поприща, и говорил, будто спорт – это тоже рок-н-ролл.
«Санкт-Петербург» же не выходил из штопора славы, но мешал дух недоговоренности. Мишка маялся с бубном, а Юра Белов тащил все новые и новые песни. К тому же распалась довольно занятная группа «Шестое чувство», и вокруг «Санкта» слонялись безработные бас-гитарист Витя Ковалев и барабанщик Никита Лызлов, не претендовавший в тот момент именно на барабаны, поскольку Николаю Корзинину он был не ровня, а претендовавший просто на искрометное дело, которому мог предложить свои предприимчивость, ум, веселый нрав и некоторую толику аппаратуры «Шестого чувства», совладельцем каковой и являлся вместе с Витей Ковалевым.
Что-то предстояло сделать.
В апреле семьдесят второго я уехал в Сухуми на спортивные сборы, а вернувшись в Ленинград, заболел инфекционным гепатитом – желтухой и чуть не сдох в Боткинских «бараках» от ее сложной асцитной формы. То есть началась водянка и я весь пожелтел. Кто-то из врачей все же догадался назначить мне специальные таблетки. После них я выписал за сутки ведро и побелел обратно.
В первые дни, мучаясь от боли, я читал бодрые записочки, присылаемые друзьями-товарищами по року. Валерка Черкасов (о нем впереди), помню, прислал открытку с текстом приблизительно такого содержания: «Говорят, ты совсем желтый. И говорят, ты вот-вот сдохнешь. Нет, ты, пожалуйста, не сдыхай. Ты ведь, желтый-желтый, обещал поменять мне мой „Джефферсон эйрплэйн“ на твой „Сатаник“. Так что давай сперва поменяемся, а после подохнешь. С японским приветом, Жора!»
Опять наступило лето, и началось оно яро – дикой жарой, безветрием, лесными пожарами. В СССР приехал Никсон, а клубника поспела аж к началю июня. Назревала разрядка. Юра Олейник, джазмен и рокер, все шутил по телефону, что живет на трассе американского визита и заготовил по такому случаю винтовку с оптическим прицелом. Юра трепался. К нему приехали и на время никсоновского гостевания уединили в кагэбэшной камере. Впрочем, без последствий…
Женя Останин приносил в больницу книги по технике рисования, в котором я и упражнялся, лежа под капельницей, а когда я, пропиґсавшийся и побелевший обратно, смог выходить на улицу, то выходил, и мы с Женей гуляли по территории больницы, подглядывая в полуподвальчик прозекторской, где прозекторы потрошили недавних гепатитчиков. За деревянным забором, отделенные от аристократов-гепатитчиков, весело жили в деревянных домиках дизентерийщики. Аристократы относились к ним с презрением и называли нехорошим словом «засранцы».
Женя Останин учился на художника в Педагогическом, и говорили мы с ним о сюрреализме.
Ботва на моей яйцевидной башке достигла рекордной длины, главврач стал требовать невозможного, а Коля Корзинин с Витей Ковалевым пришли заключать соглашение. Билирубин и трансаминаза еще шалили над нормой, а Никсон уже подписал исторические документы. Мы-то не подписывали ничего, но устно решили – отныне «Санкт его величество Петербург» есть: Коля Корзинин – барабаны, Витя Ковалев – бас, Никита Лызлов – просто хороший человек и чуто´к рояля, и плюс мои билирубин и трансаминаза. Остальное же побоку. Дело есть дело. Дело-то есть дело, но молодость все же еще и жестока.
Родители, напуганные сыновней водянкой, взяли меня, уже белого и похудевшего, из больницы на поруки и стали кормить диетическими кашами, от которых я бежал в компании с Колей Зарубиным, будущим барабанщиком группы Валеры Черкасова «За». Но это он позже стал «за» что-то, а тогда мы просто прихватили бонги, дудочку, немного денег и уехали в Ригу, нашу тогдашнюю Европу, где изображали из себя неизвестно кого с этими бонгами и дудочкой, а из Риги решили махнуть в Таллин автостопом, модным, по слухам, хитч-хайком – сжал кулак, большой палец вверх, и тебя якобы везут добрые водилы, которым скучно в дороге.
Послушав случайную девчонку, последней электричкой доезжаем зачем-то до Саулкрасты, курортного поселка, последней станции, и попадаем под дождик. Ругая девчонку, бредем в мокрой ночи по мокрому саду, и в саду том натыкаемся на дощатую эстраду с крышей, и ложимся спать, мокрые, на доски, под крышу, где вдруг сладко засыпаем, а когда просыпаемся, то видим вокруг утро накануне первого солнца, в котором поют птицы, в котором сухо опять, в котором хочется дышать и жить. А в сотне метров оказывается море. И на диком пляже в лучах свершившегося солнца Коля Зарубин легонько пробегает пальцами по бонгам, кожа на бонгах откликается приятным невесомым звуком, а я как дурак свищу на дудочке то, чего не умею, и так хорошо, как никогда. И думаем мы, что так все и надо.
Тем летом рок-н-ролльщики отдыхали, словно хоккеисты перед сезоном, но лето кончилось. Похудевший от инфекционного вируса до комплекции стандартного кайфовальщика, я довольно быстро наел спортивные килограммы и более на дудочке не свиристел.
Еще недавно впереди ожидала вся жизнь. Теперь за спиной уже дымились первые руины.
К семьдесят второму году лениградские рок-н-ролльщики и кайфовальщики освоили хард-роковые вершины «Лед зеппелин» и «Дип перпл». Тогда эти снеговые-штормовые покорялись упрямым и немногим, ждавшим от рока уж вовсе неистового кайфа.
Партизанский имидж «Санкт-Петербурга» времен Лемеховых с их полуимпровизированным сатанинским началом и ритм-энд-блюзовым плюс хард-роковым драйвом, со светлыми проблесками слюнявой лирики, уступил место жесткой конструкции продуманных аранжировок и коллективному договору сценической дисциплины. Если Лемеховы были мягки, даже застенчивы, что и подталкивало их порой к стакану, то Коля Корзинин оказался равно как талантлив, так и непредсказуем. Что меня поразило однажды, еще в «Славянах», на одном из сейшенов Арсентьева он в паузе между композициями заявил в микрофон из-за барабанов:
– Сейчас я спою для друзей и для жены. Остальные могут валить из зала.
(После первой публикации и бешенного успеха «Кайфа» я встретил человека по фамилии Уланов, теперь бухгалтера-анархиста, а тогда только что вышедшего после длительной отсидки за почти левоэсеровское ограбление советского банка. Анархист сказал: «Тот человек был я. Коля сказал, что станет петь для жены и для Уланова. Если будешь «Кайф» переиздавать, то вставь, пожалуйста, мою фамилию. А я тебе сто долларов дам». Я вставляю Уланова даром.) Его, в общем-то, освистали, но он только озлился и только небрежнее, алогичнее, с запаздыванием заканчивал брейками такты. Так он и выработал манеру – неповторимую, узнаваемую и очень экономную. Внутренне, как мне теперь кажется, Коля всегда не доверял залу, был даже враждебен ему, и если все-таки достиг популярности, то лишь потому, что толпе кайфовальщиков ничего не оставалось, как полюбить человека, плевавшего на них. Плевать на зал – это высший кайф. Элис Купер тоже плевал, но уже в прямом смысле – и блевал, и даже бросал в зал живого удава.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});