свое наследие, свою кровь. И если бы я начал делать такие подвижки, то это все равно что пытаться никогда не превращаться, оставаться таким навсегда, и все советы Даррена ни к чему.
Позже тем вечером мы сидели за столом вместе с Либби. Для нее это был завтрак, для нас – ужин. Только вот у нас ни того ни другого не было.
– Ты что-нибудь загнал для него? – сказала Либби Даррену, тыкая вилкой в яичницу-болтушку.
Последние три яйца.
– Что? – скривился Даррен.
Я-то понял Либби, но ей пришлось сделать усилие – она говорила так, словно у нее болел рот. Словно во рту у нее был огромный комок жвачки.
Она повторила, жестче подчеркивая слова.
– О, – сказал Даррен, прикусив нижнюю губу и глядя прямо на нее. – Уже, сестренка?
Либби толкнула тарелку по столу к нему и не сказала ни слова.
Даррен подхватил тарелку здоровой рукой и слизнул с нее ее яйца, все время улыбаясь.
– Что? – сказал я, когда она потопала в свою спальню за своей сеткой для волос. Она носила ее потому, что не хотела ронять больше своих черных волос на пол в прихожей. На нее жаловались.
– Когда ты меняешься, – сказал Даррен, вытирая желток с мокрых губ перевязанной рукой, – первым меняется твой язык.
Он свесил язык набок изо рта и часто задышал, чтобы показать.
– Это потому, что в человеческом языке больше мышц… – начал было я, но он смотрел искоса, словно проверяя, взаправду ли я, и продолжил:
– Ты думаешь, мы здесь разговариваем человеческим языком?
– Но ведь она даже… – начал было я, предполагая сказать, что она не обратилась же. Может, она сменила рубашку или что еще, но она вернулась в залу на своих двоих, не на четырех. Прежде чем я успел вляпаться во все это, Даррен выкатил глаза, чтобы я молчал.
Шаги Либби.
– Не скажу, что они вкусные, когда сырые, – сказала она, словно поймала нас за разговором, за очередной дискуссией о языках. Но то, как она улыбалась при этом, – я не знал, она дурачится или вот так ты должен поступать с добычей – сунуть ее в пасть, катать на языке, растягивать, пока не лопнут эти белые связочки на подбрюшье.
Я чуть приоткрыл рот.
Даррен прижал свой распухший палец к губам, и, как всегда, я скрыл свой секрет.
– И не приноси сейчас ничего больного, – сказала Либби ему напрямик. Чтобы подчеркнуть это, она бросила на стол полтора доллара, большая часть мелочью.
Мелочь была для меня, на кетчуп, который мне определенно понадобится для всего, что Даррен наловит за пару часов. Первые несколько недель в Техасе она просто крала пакеты с подносов на заправке перед кладбищем машин, но теперь она больше не могла туда сунуться, и они научились присматривать еще и за мной.
Я был уверен, что мелочь, которую она бросила на стол, была из конторы. Больше неоткуда. С подносов, из ящиков и из сточных канав людей, которые умеют завязывать галстук, даже не глядя в зеркало. Я накрыл рукой двадцатипятицентовики, десятицентовики и центы. Они все еще были мокрыми. Она только что отмыла их в ванной. Потому что вервольфы, которые еще не вервольфы, все еще могут умереть от обычных человеческих болячек.
– Значит… – сказал Даррен, словно соображая на ходу, – значит, ты говоришь, что мне следует принести енота только со справкой о состоянии здоровья на шее? Такие все еще дают? Хорошо, что ты мне сказала, а то я собирался принести первое, что попадется в ветеринарке.
Либби уставилась на него.
Он уже десятую или пятнадцатую неделю сидел дома. Ей, обеспечивавшей половину дохода семьи, приходилось ездить в два раза дальше за те же деньги.
То, что Даррен обращался каждую ночь, чтобы забыть, что его рука заражена, помогало мало. Для нас же это означало, что весь день он валялся на диване. Он спал сном вервольфа, словно гусеница в коконе, почти в коме, разве что не совсем на пороге смерти.
Как еще мы умираем? При пожаре. Возвращаешься после ночи крови и резни, сжегши большинство добытых калорий после превращения обратно в человека, ныряешь прямо носом в подушку и не чуешь, как начинает идти дым от духовки, или сигареты, или от факелов соседей, все вот это. Волчье барбекю, малышка.
Это словечко стало одним из излюбленных для Даррена с тех пор, как мы попали в Техас, – малышка.
Либби от этого слова задирала верхнюю губу и рычала, и Даррен никак не мог этим налюбоваться.
Он обычно просыпался где-то к «Колесу Фортуны» [9], и хотя дядя участвовал в голосовалке, он никогда не выигрывал.
Это не способствовало сну Либби.
Могу сказать, мы не собирались сильно задерживаться в Техасе. Техас – плохое место для вервольфов. Мы побывали тут недавно, возвращаясь из Флориды, так что должны были понять. Но Техас такой большой. Это что-то да значит. Если мы хотим вернуться в Луизиану или Алабаму, в любое место, где нет льда и снега, нам придется ехать через Техас, надеясь, что ковбои не заметят.
Только машины вервольфов не предназначены, чтобы ехать так далеко в один заход. LeSabre [10] на заправке был доказательством тому. Трава уже выросла вокруг него и проросла сквозь дырки в полу, словно Техас делал все, чтобы задержать нас здесь.
И не потому, что хотел, чтобы мы нашли работу и зарабатывали себе на жизнь. А потому, что он хотел сожрать нас.
И это работало.
После того как Либби уехала на маленьком четырехцилиндровом «Датсуне», стенающем от боли, Даррен снова свесил язык набок, часто дыша, словно самым дурацким образом пародируя ее, но как-то и головой еще дергая.
– Может, олень, – сказал я ему, потому что Либби тут не было, чтобы постоять за себя.
– Опять мамочку Бемби, – сказал он, глядя из окна, словно бы раздумывая об этом.
Пока он притащил двух тощих олених, но обе они были жертвами дорожных аварий. Я это видел, но не говорил ничего. Поскольку если бы я сказал, мы оба увидели бы его мечущимся между лучами фар, как пес, только бродячий, как он пытается стащить добычу с асфальта. Вместо того чтобы загнать дичь, как нам полагалось.
Однако на трех лапах не особо побегаешь. Резкого поворота не сделаешь, просто кувыркнешься через морду.
– Ты не против откормленного тельца? – спросил Даррен.
– Либби не велит, – сказал ему я.
– Либби не велит, – повторил он, снова насмешничая над ее толстым языком. Если мы украдем хотя бы теленка с пастбищ вокруг нас,