сойдёт тебе с рук?
— Ты убила. Посмотри, чей кортик торчит из его груди, — мужчина кивнул на второго солдата. — А я выкручусь. Давай, скажи, что у меня нет совести.
— Ты и так это знаешь.
— Это война, Скади Грин. Это только кажется, что кто-то за Распад, а кто-то на стороне императора. Когда доходит до крови — настоящей крови — каждый сам за себя. И к хренам собачьим всю их политику!
Скади выдавила болезненную усмешку:
— А сейчас ты чью шкуру спасаешь? Неужели свою?
— Если бы это угрожало моей шкуре — я бы не связывался.
Он скинул её с себя, дотащив до середины нейтральной полосы, и женщина рухнула в снег.
— Дай мне пару минут, — он бросил рядом с ней ракетницу, которую забрал у пилота планера, и быстрым шагом пошёл назад, к лесу.
***
— Смотри! — один из дозорных Бресии на линии фронта ткнул пальцем в рассветное небо.
Где-то совсем недалеко от них взмыла ввысь малиновая ракета.
— В той стороне сбили наш планер, — ответил второй солдат, — может, пилот смог добраться до нейтральной?
— Пойди, проверь. Я прикрою.
Когда солдат нашёл раненую Скади, он был восхищён её мужеством: выжить после падения дирижабля, спастись практически из-под носа врага, переползти границу, убив вражеских дозорных, и всё это с открытым переломом ноги! Но он заметил кое-что странное. И это не давало ему покоя вплоть до тех пор, пока он не сообщил о том в тайную полицию. Там, где он нашёл подполковника Грин, в неглубоком снегу виднелись свежие следы армейских сапог. И вели они в сторону границы Распада.
Не моя война
Зимой Сотлистон выглядит так, будто кто-то расчертил лист бумаги прямыми линиями улиц и проспектов, углём нарисовал вдоль них невысокие, похожие на надгробия, дома, окутанные смогом с заводов братьев Звенских, а потом плеснул на своё творение стакан воды. И весь пейзаж превратился в однообразную выцветшую мглу, где нет ни солнца, ни неба; где под ногами — грязное месиво, а в лицо наотмашь бьёт холодный ветер, вооружённый дождём и снегом.
Я не люблю Сотлистон. И не понимаю тех, кто стремится жить в столице. Когда приходится пережидать здесь запрет на вылеты из-за ураганного ветра, чувствую, как этот город высасывает мои силы и мою жизнь.
Декабрь коротаю в госпитале. Доктор говорит, что из-за травмы допуска к полётам раньше середины весны мне не видать. А пока должна радоваться тому, что к празднику Дня рождения императора, который в середине зимы, буду дома. Я не отмечаю этот день. Точнее, — ночь, ведь император родился через два часа после полуночи. В круговерти нарочитого праздничного веселья я чувствую себя особенно одинокой. Но в этот раз я даже жду эту ночь, единственную в году, когда можно не спать. Когда в том, что ты не сомкнул глаз до самого утра, нет ничего странного: все гуляют по украшенным гирляндами улицам, веселятся, запускают в небо разноцветные фейерверки, а потом собираются за столами и пьют за здоровье императора до самого рассвета.
Всё это время в госпитале я не сплю. Лежу на своей узкой койке с открытыми глазами и закрываю их лишь под утро, проваливаясь в дремоту на пару часов. Не могу спать. И не могу встать, пойти на кухню, заварить себе чаю или почитать книгу — я не дома. Лежу в госпитальном полумраке без сна, без всякого дела по несколько часов подряд, и это угнетает меня ещё сильнее. В голове пульсирует бессвязный комок мыслей, и я должна его распутать, должна расставить всё по своим местам, но боюсь подступиться к нему, будто он скрывает в себе что-то страшное. Чувствую, что не смогу спать, пока не разберусь с ним. Мне придётся это сделать, пока я ещё в состоянии соображать.
О моём «непревзойдённом героизме» вновь написали в газетах. И вновь там — ни слова правды. Но теперь источник всей этой лжи — я. Самое страшное — то, что мне оказалось легче солгать, чем рассказать правду. Мой язык не отсох даже тогда, когда я повторяла героическую версию событий Джеймсу. Я солгала тайной полиции, но Джеймсу хотела рассказать правду. Не вышло. Имя того, кто вновь спас меня, застряло в горле, и я не смогла его оттуда вытолкнуть. Застряло так глубоко, что произнести его стало для меня так же сложно, как обнажиться посреди оживлённой улицы. Пока я боролась с собой, губы сами повторяли неправду, а по коже ползли отвратительные мурашки. Мне хотелось отмыться.
— В следующий раз стреляй точнее! — пошутил Аддерли после моего рассказа, и я не поняла этой шутки.
Оказывается, газеты Распада пишут, что после крушения дирижабля меня пытался поймать сам Винтерсблад. Отстреливаясь, я ранила его, но слишком легко. Шутка ли: я со сломанной ногой умудрилась уйти от легкораненого Винтерсблада. Как вообще кто-то может верить в это?
После того, как врачи допустят к полётам, меня ждёт переназначение с транспортника на дредноут. Ещё одно повышение. Дважды незаслуженный герой.
Я не просила его спасать меня. Не вступала с ним ни в какие отношения. Тогда что же так болезненно пульсирует где-то под рёбрами, словно свежий синяк? Словно я нарушила присягу.
Хочу сбежать из этого города, пусть даже на линию фронта, пусть даже с недолеченной ногой. Но дела у Бресии пошли на лад, и выдёргивать офицера из госпиталя на передовую нужды нет. Остаётся ждать. И я жду. Пью чай, смотрю на мутную серость за окном, учусь ходить на костылях. Стараюсь, чтобы этот город, что сочится промозглой сыростью сквозь щели в облезлых рамах госпиталя, не выпил меня полностью.
А ведь он не был таким до начала гражданской войны, расколовшей Досману натрое. Я помню его хрусткие белые зимы и влажные зелёно-золотые лета. Помню наш тенистый, поросший вековыми деревьями пансионный двор, где я любила читать, пристроившись в тенёчке на скамейке. И помню свою первую тайную любовь…
***
Он был высоким, светловолосым, совсем уже взрослым. Он учился в медицинской академии и каждый день проходил мимо забора школы для