— Если снова побежишь, пристрелю. Так и знай.
Сиськов упал на колени и разрыдался — громко, с надрывом и с какими-то воющими всхлипываниями. В нем как будто что-то надломилось: беспощадное осознание того, что он, человек из плоти и крови, может вдруг перестать быть, и все вокруг — весь этот мир со всеми его цветами, звуками и запахами — исчезнет для него навсегда, смяло и раздавило сержанта. Павел присел на корточки рядом с радистом, по возрасту годившимся ему в отцы, положил ему руку на плечо и сказал негромко:
— Ты думаешь, я не боюсь? — Он вспомнил змею пулеметной очереди, подползавшую к нему на кровавой поляне в лесу подо Мгой, и свой тогдашний страх, сковавший все тело. — Я тоже боюсь, Сиськов. Все боятся, а что делать? Война, Сиськов, война… Если не мы с тобой воевать будем, то кто? Один побежит, другой, и тогда все пропало. Держись, сержант. Возьми себя в руки — все будет хорошо. Пойдем, Сиськов…
Радист поднялся, помотал головой, словно отгоняя назойливых мух, и, ссутулившись, побрел обратно — туда, откуда он только что бежал сломя голову. Павел шел рядом, смотрел на Сиськова, на его пожухлое лицо, поросшее седой щетиной, и думал, как ему поступить.
На памяти старшего лейтенанта это был второй случай бегства с поля боя — еще в самом первом его бою с немецкими танками побежал лейтенант Речков, разжалованный за это в рядовые и переведенный в телефонисты. Законы войны суровы — комбат имел полное право со спокойной совестью отправить струсившего бойца в штрафбат, и дело с концом. И жесткой властности у Дементьева хватало: он уже списал рядовым в пехоту санинструктора Халилова, отказавшегося выносить раненых, — мол, подождать надо, стреляют шибко. Павел отправил его в батальон под охраной автоматчиков, приказав им пристрелить Халилова, если тот по дороге вздумает бежать. Но комбат видел разницу между Халиловым и Сиськовым: первый уклонялся от выполнения долга и при этом выискивал себе оправдание, а второй просто не выдержал и теперь, похоже, переживал.
И Павел вспомнил, как «воспитывал» трусов командир одного из дивизионов 35-го истребительного противотанкового артиллерийского полка, входившего в состав корпуса Катукова. Воспитательная речь комдива была краткой, но содержательной: «Ты осознаешь? Ладно, на первый раз прощаю, но если повторится, лично тебя расстреляю, тело прикажу бросить в яму, и всему дивизиону прикажу на него нагадить — будешь гнить в дерьме. Все понятно?». А Сиськову не требовалось и этого — хватило и того, что уже сказал ему старший лейтенант. Человек — машина тонкая и сложная, и все эти машины работают по-разному. И потому лучше не стричь всех под одну гребенку, а разбираться с каждым на особицу. Если, конечно, ситуация позволяет.
Ситуация позволяла. В своих разведчиках и в своем ординарце Дементьев был уверен — не будут они докладывать «куда положено» о том, что комбат-два «покрывает паникеров и трусов». А Сиськов… А что Сиськов? На первый раз прощается!
— Послушай, сержант, я скажу ребятам, чтобы они помалкивали. А ты пообещай, что такое с тобой было в первый и последний раз, договорились?
Радист вскинул голову, посмотрел на Павла и судорожно кивнул, словно проглатывая что-то очень горькое. Сержант остался служить на батарее, воевал исправно, но при встрече с комбатом опускал глаза, стыдясь того, что случилось у реки Лучесы.
* * *
Бои декабря сорок второго были тяжелыми — первая мехбригада за неделю потеряла убитыми больше трехсот человек. Перед ними стояла дивизия «Великая Германия» — умелый враг, дравшийся упорно и ожесточенно. Достойного противника настоящие воины уважали во все времена, однако с некоторых пор Павел Дементьев перестал считать этого противника достойным — с тех пор, как он увидел, что творят завоеватели на захваченной русской земле. Конечно, солдаты слышали о зверствах фашистах в сообщениях «Совинформбюро», об этом говорили на политбеседах, да только мудра пословица «Лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать». И Павел видел, причем не однажды.
…Батарея в очередной раз меняла позицию. Грузовики с пушками на прицепе шли колонной по белой заснеженной дороге, кое-где взрытой черными воронками от снарядов. Впереди показалось село, и Павел, сверившись с картой, узнал его название: Софийское. Села как такового не было: сиротливо торчали закопченные печные трубы, поклеванные осколками, дымились кучи обгорелых бревен, оставшихся от домов и сараев. Пахло гарью, и к чаду пожарища примешивался душный запах горелого мяса. «Танк, что ли, сгорел вместе с экипажем? — подумал Дементьев. — Деревню-то брали с боя».
Земля вокруг действительно была изрыта гусеницами, содравшими снег, но подбитых машин Павел не увидел. Зато он увидел другое — кучу трупов, наваленных на снегу. И трупы эти не были телами погибших солдат.
— Останови! — приказал он водителю, открыл дверцу и выпрыгнул из машины.
Подойдя ближе, Павел остановился, пораженный чудовищной картиной. Перед ним лежали мирные жители — старики, женщины, дети. Их было много — десятка четыре. Тела не принесли сюда хоронить: людей согнали сюда живыми, и здесь же расстреляли — Дементьев видел пулевые дырки на лицах и телах. Ближе всех к старшему лейтенанту лежала навзничь молодая женщина в сбившемся на затылок темном платке, и восковое лицо ее выглядело четырехглазым — два лишних глаза были сделаны пулями, выпущенными, судя по всему, в упор — за полтора года войны комбат видел достаточно трупов и научился сколько-то разбираться в характере ранений. Женщину явно добивали, как добивали и другую женщину, постарше, лежавшую чуть поодаль. Она тоже лежала на спине, и Павел понял, что добивали ее штык-ножом — по животу и груди пожилой селянки словно прошлись громадные злые когти, оставившие глубокие раны с вдавленными в них клочьями одежды, разорванной железом. Остальные убитые лежали кучей, в которой перемешались остекленевшие глаза, оскаленные рты, пряди седых волос, скрюченные руки и согнутые в коленях или широко раскинутые ноги. А более всего запомнился Павлу светловолосый мальчишка лет восьми, в глазах которого отражалось хмурое зимнее небо. Пальтишко у мальчика задралось, открывая светлые теплые штанишки, надетые, наверно, заботливой матерью, оберегавшей сыночка от холодов и не сумевшей уберечь его от смерти — скорее всего, и сама она лежала здесь, среди прочих мертвецов. На левой ноге мальчика остался надетым коричневый ботинок; правая нога была босой, с поджатыми синими пальцами. «Ему холодно» — промелькнуло в сознании Павла нелепая мысль: нелепая, потому что мертвые уже не чувствуют ни холода, ни боли. И еще понял старший лейтенант Дементьев, откуда тянет горелым мясом — шагах в пятидесяти от места расстрела виднелись развалины длинного сарая, облизанные огнем.
Над мертвой деревней висела тишина, нарушаемая только плачущим свистом ветра. В этой тишине комбат услышал хруст снега под ногами и обернулся. Позади него стояли его батарейцы, смотрели во все глаза, и было в этих глазах такое, что Павел понял: трудно ему будет теперь объяснять своим солдатам, что пленных убивать нельзя.
— Товарищ старший лейтенант, посмотрите…
Дементьев повернулся в другую сторону — туда, куда показывал его ординарец, и только сейчас увидел то, чего не заметил раньше, поглощенный открывшимся ему страшным зрелищем следов казни беззащитных и безоружных.
На открытом пространстве между руинами, в центре злосчастной деревни, стояли люди — живые. Они стояли молча, и поэтому комбат не обратил на них внимания. Это были наши солдаты, окружившие десятка полтора дрожавших от холода — и не только от холода — немцев. А у раскидистой толстой березы, под которой до войны, как заведено в деревнях, собиралась на посиделки молодежь, молодой политрук с каменным лицом сосредоточенно прилаживал на сук веревку с петлей.
Разглядев среди солдат офицера, Дементьев подошел к нему.
— Что здесь произошло, лейтенант?
— Немцы, — односложно ответил тот, разлепив сжатые в нитку губы и угрюмо глядя на Павла прозрачными от ненависти глазами. — Отступали. Сожгли деревню. Всех жителей — в расход. Кого постреляли, кого сожгли. А тут мы. Взяли их, — лейтенант выматерился, словно выплевывая ярость и боль, — на месте преступления. Тепленькими. Ничего, скоро они станут холодненькими. Повесим гадов, всех повесим! — И он снова замысловато выругался.
Павел перевел взгляд на пленных. Они стояли, ничем не напоминая сейчас тех лихих вояк, которые покорили Европу и дошли до Москвы, сметая все на своем пути. Люди — две руки, две ноги, голова. Люди, самые обычные люди, у которых тоже есть где-то жены и дети. Люди, которым очень не хочется умирать, но которым почему-то нравится убивать других людей — чужих женщин и детей, не способных себя защитить. Эти самые обычные люди переступили грань, отделяющую людей от нелюдей, и лишили себя ореола достойного врага, заслуживающего уважения. Они сами исключили себя из мира людей — точно так же, как сделали это когда-то тевтонские псы-рыцари, подцеплявшие копьями славянских детей и швырявшие их в пламя горящих изб, — и перешли в мир сумрачной нелюди, с которой люди не уживались никогда. «Что же это за сила такая дьявольская погнала этих людей на нас и превратила их в нелюдь? — подумал Дементьев, чувствуя, что дай он волю своим батарейцам, не понадобится и веревка: его бойцы порвут пленных на части голыми руками. — И сколько еще потребуется пролить русской крови, чтобы смыть эту нечистую силу с нашей земли?».