Наконец мы покончили со всем этим и быстро зашагали домой, вверх по улице, до плаца, готовые к тому, чтобы нас распустили. Увы, нас ждало потрясение. Там стоял хмурый увечный комендант, о чьем мужестве, скрепя сердце, можно сказать с одобрением: но в нем не было никаких человеческих чувств к летчикам. Он приказал, чтобы наш парад прошел мимо него медленным шагом. Ни один офицер не осмеливался заговорить с ним первым: так что даже стойкий Стиффи не мог сказать ему, что мы — новобранцы, еще не размещенные по отрядам и не начавшие проходить строевую подготовку. Более старшие летчики в первых рядах повели движение. Каждое звено подражало тому, что шло впереди: поэтому образцы быстро ухудшались. Офицеры не знали, какие приказы отдавать. Звено мешалось со звеном, шеренги с колоннами, крест-накрест. Кто-то равнялся направо, кто-то налево. Звеньевые, не способные определить, где наводящий фланг, метались то в одну сторону, то в другую, как зайцы.
Наши явно зашли слишком далеко вперед: кто-то развернул нас, повел назад, и мы маршировали, пока не врезались в ряды звена 9. У нашего офицера был писклявый голос; так что самые дальние неизбежно повиновались мощному реву офицера из звена в тылу. Вдруг мы разделились на две колонны: неправильно: надо было на четыре, и мы снова развернулись. За нами судорожно повторяли остальные. Сутолока стала такой тесной, что мы могли двигаться только шаг за шагом. Нахальный дирижер оркестра откликнулся на происходящее траурным маршем Шопена. «Саул»[9] подошел бы больше, но играть его вне похорон есть служебный проступок. По этим же правилам не положено цитировать «Томми тут и Томми там»[10] в бараках.
Комендант был уничтожен. Движением руки он передал наш водоворот Стиффи, доковылял до машины и удалился. Над нашими головами раздался самый мощный голос в моей жизни — вопль Стиффи: «Королевские Военно-Воздушные Силы, по казармам — МАРШ!» Таким же образом нас отпускали с гимнастики. «Когда я говорю «МАРШ», — учил нас сержант Каннингем, — ваши ноги не касаются земли. Вы летите». Поэтому толпа рассеялась, как будто в середине произошел взрыв, и через минуту плац был пуст, но в бараках раздавались залпы смеха.
Только наш Питерс, высокий, с военной выправкой, которого поставили держать знамя позади коменданта, злился. «Большего бардака в жизни не видел. Стиффи ржал, как сволочь последняя. Если бы наши видели это, они бы сдохли. Я потерял последнее уважение к Военно-Воздушным Силам. И знамя хреновое — тряпка на палке. У нас было шелковое, с медалями. Никого в этом сборище нет из таких, что зовутся «орда комбатов»[11].
Питерс стоял от нас несколько в стороне. Его совершенство в строевой подготовке и солдатский опыт (плоды двух лет в пехоте, о которых он умалчивал) вселяло в него самодовольство, когда он видел свою умелость на фоне нашей неловкости. А еще он однажды получил пакет — что-то съестное — и оставил все себе. Кто после этого стал бы ему доверять?
Капрал Эбнер предупредил нас, что сержант-дневальный прочесывает казармы в поисках людей для пожарного караула. Так что мы проскользнули через заднюю дверь барака (которая выходила на траву) и напротив, к неопрятной, дружелюбной столовой ХАМЛ[12]. Там мы сидели, разговаривали, смеялись, пили чай и ели булочки, ожидая обеда.
16. Столовка
Обеденный зал (по-нашему столовка) — широкий зал с полом из гулкого цемента, по которому скамьи и столы с железными ножками тащат с громовым звуком. Шум заполняет его стены во время приема пищи, когда мы набиваемся туда, по двенадцать за столом, и все глухо разговаривают с набитыми ртами. Шум железных подносов: шум от тех, кто управляется с тяжелыми черпаками. Те, кто последними пришли за каждый стол, должны последними принести жратву с кухни (отсек в стороне от центральной части) и разложить по тарелкам. Так что места за столами занимают на бегу, люди проталкиваются, чтобы избежать незавидных последних мест. Гвозди в их ботинках визжат, как рвущийся шелк или мокрый пол: острый звук, который дополняет скрип какого-нибудь ножа или вилки по тарелке.
Через этот основной шум прорывается внезапный свисток дежурного сержанта, чтобы доложить о сегодняшнем офицере. Если это приличные люди, они входят с фуражкой в руке: если старые солдаты, то вваливаются, как на улицу. Последний за каждым столом, мимо которого они проходят, должен вскочить на ноги, рявкнуть «жалоб нет, сэр» и свалиться, как подстреленный кролик. Дольше он стоять не может, потому что скамья врезается ему под колени: так что это волнообразное движение и отрывистый огонь слов сопровождают их продвижение. Жалоб никогда нет: мы, может быть, и новобранцы, но первый закон безопасности нам известен. Только быстрая работа ножом, вилкой и ложкой продолжается, пока тарелка не опустеет, и тогда ее споласкивают порцией воды в одной из четырех кружек на столике. Мясо приходит в одной банке, овощи в другой: а в третьей зачастую пудинг.
Дележ настолько честный, насколько позволяет спешка и любительское суждение: хотя ангел-надзиратель, записав нашу беседу, так бы не подумал. Мы претендуем на самое низкое мнение о честности наших вышестоящих лиц. Если маргарина не хватает, значит, повар его придержал, или Министерство авиации экономит на нашем пайке. Печенье (не съедобное печенье, а железный паек) выдается вместо хлеба к чаю в пятницу — так это потому, что нам платят по пятницам, и Министерство авиации хочет, чтобы наш голод опустошил наши карманы уже в столовой.
Мы ворчим на пищу, и она нам скоро надоедает. Если у нас есть сколько-нибудь денег, мы чаще всего привередливо отвергаем ее и идем покупать практически то же самое в баре. Атмосфера столовки настроена против любой положительной оценки ее блюд, и запрещает наслаждение любым вкусом, кроме ее собственного. Зайти в это гулкое место между приемами пищи отвратительно. Сырой мрак прихватывает горло и нос напоминанием о готовящемся мясе.
Иногда власти, подозревая, что наша диета монотонна, приказывают поварам сотворить что-нибудь новенькое. Боже, спаси летчиков своих! Лосось в банках и жареный лук, вот что дали нам однажды на завтрак. «Черт! — закричал Китаеза. — А потом нас накормят улитками и кресс-салатом, мать их». В другой раз: «Картошка на ужин: да пошла она», — сказал Хокстон с отвращением. Он уже съел свою вечернюю порцию картошки с рыбой из буфета. Рабочий не любит того, что не пробовал. Но под конец ужина Хокстон, вытирая рот, сказал: «Ну, не так уж паршиво», — самая высокая похвала от служивых. Желудки соглашаются лишь на одном пункте: что бекон и яйца — самый сытный завтрак в мире. Дайте на стол двенадцать похожих на штыри ломтей бекона, вымоченных в рассоле, и банку несвежих яиц, шумно плюхнутых в жир, который полчаса назад был маслом для жарки — и двенадцать человек выйдут из столовки сытыми и довольными, нахваливая офицера столовой. Хороший тон — это яйца и бекон.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});