— Вы уж меня извините, — сказал Левенталь со слегка вызывающей вежливостью. — Но мне нужно послать телеграмму. Я как раз выходил, когда вы зашли.
Не могло это показаться выдумкой, нет? Вдруг Олби счел это маневром, предлогом, чтоб от него отделаться? Но он же сам видел, что Левенталь пишет, так почему не телеграмму? Вполне мог набрасывать текст. Ах, да не все ли равно? Кроме того, абсолютный факт, он собирался послать телеграмму Максу. Пусть Олби пойдет с ним вместе, сам убедится, если ему угодно. Он внимательно вглядывался в лицо Олби. Тот встал. Вдруг Левенталя передернуло, сердце стукнуло невпопад. Показалось, что в углу проскочила мышь, он кинулся, чиркнул спичкой, посветил на багет. Норы не было. Убежала! Или померещилось?
— У нас тут мыши, — он объяснил Олби, который стоял в дверях в густой темноте площадки. И кажется, отвернулся, ничего не ответив.
Дошли донизу, и тут Олби сказал:
— Вы пытаетесь свалить всю вину на меня, а сами знаете, что это вы виноваты. Вы, только вы. Во всем. Вы меня приперли к стенке! Раздавили! Раздавленный, изничтоженный человек, вот я кто! И вы, исключительно вы виноваты. Вы это специально устроили, из ненависти. Из чистой ненависти!
— Вы спятили! — крикнул ему в лицо Левенталь. — Сумасшедший идиот, вот вы кто! Пьянство вам проедает мозги. Прочь от меня руки. Слышите? — Он оттолкнул Олби со всей силы своих мощных лапищ. Тот упал, стукнулся об стену так, что Левенталю сделалось тошно. Олби встал, вытер рот, осмотрел свою руку. — Крови нет. Жалость какая. Могли бы вдобавок рассказывать, что я проливал вашу кровь.
Олби ничего не ответил. Отряхнул пыль с пиджака, непослушными, тупыми руками, будто в ладоши похлопал. И ушел. Левенталь смотрел на улицу, на его поспешный, неверно удалявшийся шаг.
Мистер Нуньес, наблюдавший всю эту сцену, встрепенулся, сел на полосатом шезлонге верхом, миссис Нуньес, в белом лифчике лежавшая на постели возле окна, прошелестела: «Que pasa?»[5] Левенталь ошалело на нее посмотрел.
7
— Нет, это же какую наглость надо иметь, клоун проклятый! — отчаянно причитал Левенталь. Невыносимо теснило, давило его мощную, раздавшуюся грудь, силясь продохнуть, он дергал плечами. — Изничтожен! Я ему покажу — изничтожен, пусть только попадется мне на глаза! Нет, но нахальство какое!
Письмо к Мэри измялось в руке. Так посылать невозможно. И где теперь взять новый конверт, другую марку? На миг это обстоятельство невыносимо разрослось и мучило, как самое страшное последствие стычки. Он вскрыл письмо, конверт разодрал, бросил через перила. Нуньес ушел в дом, он был в подъезде один. Он как будто окидывал взглядом улицу; но он почти ничего не видел, только мутную темь и такой же мутный свет фонарей вдоль квартала.
Потом ярость улеглась понемногу. Он вобрал щеки, он мрачно пучил глаза. Вокруг них натянулась, как ссохлась, и трескалась кожа. Нет! Такое себе позволять! Особенно раздражала эта нелепость. «При чем тут я? — Левенталь насупился. — Конечно, кого-то ему надо винить; с этого начинается. Но всех, кого знает, перебрав в своем дурацком мозгу, почему, почему надо было на мне заклиниться? Вот что поразительно. Конечно, приплелась эта история с Редигером; тут почему-то его повело, и пошло-поехало. Но почему, почему из всех бесчисленных вариантов надо было остановиться на мне!»
Вообще говоря, каждому ясно, что это страшно несправедливо: одному даются все блага жизни, другому шиш. Но человек с человеком — что они могут решить? И неужели любой голодранец, босяк имеет право прицепиться к тебе на улице, мол, извини-подвинься, мир не для тебя одного создан, а как же я? Но ведь ни один из двоих не несет ответственности за это устройство, вот в чем тут ошибка, и самое милое дело ответить: «Я при чем? Я точно так же не запускал этот механизм, как и ты». Конечно, есть в мире несправедливость, есть, и еще какая. Но Олби же является, бухает: «Ты виноват!» — вот в чем идиотство. Положим, ты и сам считаешь, что голодранцу недодано, но, когда тебе бросают обвинение в лицо, это немножко другое дело.
Человек увидит тебя раза два, а уже тебя не выносит. За что; чем это вызвано? Олби — особенно явный пример, отпетый пьяница не умеет скрывать свои чувства. Ты — это ты, и всё, и достаточно, тебя не выносят. Почему? Вздох отчаяния вырвался из груди Левенталя. Верили бы они до сих пор, что это сработает, так все еще лили бы из воска болванчиков и в них вгоняли иголки. Но вот как они назначают одного кого-то для своей ненависти? Первого, кто подвернется? Невозможно понять. Улыбку твою ненавидят и как ты сморкаешься, как держишь салфетку. Все сгодится. А объект, бедняга, ни сном ни духом. Откуда же ему знать, что кто-то таскает с собой его образ (как женщина клеит портрет любовника к зеркальцу косметички, как мужчина носит в бумажнике снимок жены), таскает с собой, чтоб поглядывать — и ненавидеть? И совсем не обязательно это будет портрет бедняги. Сойдет и бубновый король, его усы, его скипетр, орнамент, да все. Не имеет значения. Левенталь, между прочим, сам был в этом смысле не без греха, хоть, в общем, он же не злой человек. Но некоторые прямо вызывают такие чувства. Когена, скажем, он видел всего раза два, но, как только помянут это имя в компании, обязательно он отвесит мало приятное что-нибудь по его адресу. И чем ему этот Коген не угодил? Но при чем тут логика, все дело в нашей природе. Разве надо нам говорить «Люби», если мы любим, как дышим? Нет, конечно. Из чего не следует абсолютно, что мы и не любим вовсе, а просто нуждаемся в помощи, когда моторчик забарахлит. Да, но вот ведь что интересно: всему в природе поставлены рамки; деревья, собаки, муравьи — никто не разрастется больше определенных размеров. А мы, он думал, мы во все стороны расползаемся, без конца и удержу.
Он было сунул письмо в карман, а теперь снова вынул и рассуждал — то ли тащиться наверх в квартиру за конвертом и маркой, толи попытаться купить в киоске. Один конверт, может, и не продадут. А зачем ему целый писчий набор?
Тут он услышал, что его окликают, узнал голос Гаркави.
— Ты, Дэн? — Он с сомнением вглядывался в большую смутную фигуру на тротуаре внизу. Пробегающие через дорогу огни театра его слепили. Ну да, Гаркави. И с ним две женщины, и одна держит за ручку ребенка.
— Спускайся к нам с облаков, — крикнул Гаркави. — Ты там стоя спишь или что?
Нуньес вернулся в свой шезлонг. Жена возникла в окне, щекою на подоконнике.
— В транс впадаешь, когда твоя половина в отъезде?
Спутницы Гаркави засмеялись.
— Дэн, привет, — говорил Левенталь, спускаясь. — О, миссис Гаркави, и вы?
— И Юлия, и Юлия тут. — Гаркави мундштуком показывал на сестру.
— Юлия, миссис Гаркави, рад вас обеих видеть.
— И внучечка моя, Либби, — сказала миссис Гаркави.
— Ох, Юлия, твоя дочка?
— Да.
Левенталь вглядывался в девочку; увидел только яркую бледность, рыжеватую тьму волос.
— Очень она живая у нас, эта Либби, — сказал Гаркави, — иногда даже чуточку чересчур энергичный ребенок.
— Ох, я буквально измотана, — сказала Юлия. — Не в состоянии с ней справиться.
— Это ты так ее кормишь. Ни один ребенок не может получать столько протеина, — сказала миссис Гаркави.
— Мама, она его получает не больше других. Это такой характер.
— Вот, решили к тебе нагрянуть, — сказал Гаркави. — А ты, кажется, куда-то собрался.
— Кое-какие дела, — сказал Левенталь. — Телеграмму послать.
— Ну, мы с тобой прошвырнемся до телеграфа. Мэри телеграмма? Требуешь возвращения? — Гаркави улыбался.
— Ничего смешного, Дэниел, когда люди любят яруг друга, — сказала его мать. — Какие тут могут быть шутки. Истинное удовольствие видеть супружескую любовь, особенно в наше время, когда такие непрочные браки. Пары заскакивают в муниципалитет, как я, предположим, в лавочку за шарниром. Две досточки скрепили шарниром — хлоп-хлоп-хлоп — и это у них называется брак. Посылай свою телеграмму, Аса, и замечательно, и очень приятно. Не обращай на него внимания.
— Это я брату собрался телеграмму послать, не Мэри.
— Либби, сейчас же ко мне, ты меня слышишь! — вне себя кричала Юлия, дергая ребенка за ручку. — Нет, я просто тебя веревочкой привяжу!
— A-а, брату? — говорила миссис Гаркави.
Левенталь неизвестно почему покраснел.
— Да, это я насчет его сына звонил Юлии. Насчет моего племянника.
— Ты связался с доктором? — спросила Юлия. — Это доктор Денизар, мама.
— О, он чудесный доктор, Аса; мы однокашницы с его матерью, я его еще во-от таким помню. Ты можешь полностью ему доверять. Он получил прекрасное образование. Учился в Голландии.
— В Австрии, мама.
— За границей, какая разница. Его дядя поддерживал. Он потом сел в тюрьму, то есть дядя, из-за налогов, тут Денизар ни при чем. Так ему прямо в Синг-Синг посылали фазанов; партнеров, говорят, в камеру пускали, в карты играть. А образование в Европе самое лучшее, знаете. Это потому что у них такие ужасные трущобы; и в клиниках, пожалуйста, к их услугам самые сложнейшие случаи. А у нас такой высокий уровень жизни, это вредит образованию наших врачей.