Сквозь прохудившуюся во многих местах крышу пробиваются солнечные лучики, и на полу танцуют тёплые пятна. Хорошо, когда тепло… Вот если бы ещё не так хотелось бы пить… Оловянная кружка у моего изголовья (Марта поставила перед тем, как уйти), но она уже пуста. Ничего, я потерплю, девочка ведь скоро уже вернётся…
…Я не люблю воспоминаний — что толку ворошить ушедшее безвозвратно. Но есть одно воспоминание, очень-очень яркое, которое греет меня до сих пор. Я тогда была совсем ещё девчонкой, и ни один парень ещё не сорвал поцелуя с моих губ. Я жила в тёплой стране на юге и очень любила приходить в порт и смотреть на корабли, белыми птицами уплывающие на закат. А в тот день меня влекло к причалам с невероятной силой…
Корабль был очень красив, хотя паруса ещё не подняли, и гребные судёнышки оттаскивали каравеллу от пирса. На берегу толпилось множество народа, и это понятно — ведь корабль уходил к островам Вест-Индии, к сказочным землям, таящим несметные богатства. Я разглядывала корабль и людей, заполнявших его палубу. И тут вдруг сердце моё словно взорвалось, огонь полыхнул внутри меня и растёкся волной по всему моему телу.
Он стоял у борта, небрежно опершись рукой о планшир, и о чём-то беседовал с другим идальго в камзоле и в шляпе с пером. Ничего особенно, солдат как солдат, один из множества искателей приключений, устремившихся в Новый Свет на душный запах золота по следам адмирала Кристобаля Колона. Но мне показалось, что земля уходит из-под ног, что весь мир рушится, и что я сейчас непременно умру, если не брошусь в воду и не поплыву вслед за каравеллой. Мне казалось тогда, что на меня горной лавиной обрушилось то, что называют любовью, обрушилось, смяло и поволокло, несмотря на мои жалкие попытки сопротивляться этой лавине. Но потом, много позже, когда я эту самую любовь изведала (и не единожды!), я поняла, что это было нечто совсем другое.
Он не смотрел в мою сторону, а я не отрывала от него глаз, заставляя его взглянуть на меня. И наши глаза встретились…
Корабль был уже довольно далеко от берега, но я ясно различила, как расширились изумлённо глаза этого человека (я как сейчас помню их выражение!), и как его лицо сравнялось цветом с белизной паруса. Он замер неподвижно, прервав на полуслове свой разговор с приятелем, а передо мной дрогнули земля, море и небеса, и я на какое-то время потеряла способность не только говорить, видеть и слышать, но даже думать…
Когда я пришла в себя, корабль уже выходил из порта. Паруса взяли ветер, каравелла чуть накренилась и некоторое время спустя совершенно скрылась из виду. Этот случайный человек исчез из моей жизни — я никогда его более не видела. Наяву.
Несколькими годами позже (прошло, кажется, лет шесть или около того), когда я уже была замужем и готовилась произвести на свет своего первенца, мне приснился очень странный сон.
…Какой-то огромный город, совсем не похожий на наши города; люди, видом своим и цветом кожи разительно от нас отличающиеся; дома и дворцы — совершенно не такие, как здесь…
…Ступенчатая каменная пирамида, и люди на её плоской вершине. Смуглокожие люди с непривычным оружием — с дубинами и копьями, полуголые или в плащах из перьев, и люди связанные — с бородами и белой кожей, хоть и загорелые дочерна…
…И среди тех, которые были связаны, — он. Тот самый идальго, что стоял на борту уплывающей навстречу Судьбе каравеллы. Тот, с которым мы не обменялись ни единым словом…
…А потом его убили — повалили на залитый кровью камень и вырвали из груди ещё трепетавшее сердце. Убили — и я не смогла этому помешать…
Я никогда и никому об этом сне не рассказывала (даже Марте), но с той самой ночи в сердце моем поселилась боль. И всё-таки я жила, и дожила до той поры, когда потеряла счёт прожитым годам…
Кроме Марты и этого воспоминания, есть ещё одно, что поддерживает во мне чуть теплящийся огонёк жизни и придаёт моему затянувшемуся существованию хоть какой-то смысл. Это мои видения. Может быть, видения эти — самое главное из того, что у меня осталось (или даже из всего того, что у меня когда-либо было).
Назвать их просто снами было бы неправильно, поскольку зачастую видения посещают меня наяву, когда я бодрствую. Когда слабеет и отказывается повиноваться тело, разум иногда обостряется. Так получилось и со мной. Я вижу…
…Звёзды, звёзды, звёзды… Звёзды без счёта… Голубые молнии и слепящие белые вспышки… Ощущение Силы, переполняющей всё моё существо, Силы, способной гасить эти звёзды…
Я буквально купаюсь среди звёзд, я пересыпаю их из ладони в ладонь, словно пригоршню драгоценностей (которых у меня никогда и не было). И я — это не та я, которая живёт здесь, в этом маленьком Мире, пропитанном жадностью, завистью и злобой (справедливости ради надо признать, что в Мире этом есть всё-таки кое-что хорошее — например, девочка Марта), а совсем иное сверхсущество, перед возможностями которого меркнет всё, на что способен Бог-Отец, чтить коего заставляет матерь наша святая католическая церковь.
Я не боюсь таких еретических мыслей (хотя здесь и сейчас, когда добрейший Филипп II, король испанский, прислал в Низовые Земли герцога Альбу Кровавого для искоренения любого свободомыслия костром и мечом, они очень даже могут привести к аутодафе). Мне ли цепляться за земное бытие! Я столько видела и испытала, — и плохого, и хорошего, — что иному человеку с лихвой хватило бы на несколько жизней! Тем более теперь, когда я знаю, что смерти нет.
— Колесо Перерождений вращается, вращается непрерывно, хотя и медленно — особенно на взгляд того, кто втянут в его вселенское вращение. Искупление закончится, закончится рано или поздно, — говорит мне неведомый голос, который слышу только я.
Лучше бы пораньше, конечно… Уж больно тоскливо влачить такое жалкое существование после осознания того, кем ты была, и кто ты есть на самом деле…
— Потерпи, Королева, — утешает голос. — Мы обязательно придём и заберём и тебя, и его — вы снова будете вместе, и теперь уже навсегда. Даже если мы не успеем на этот раз, то мы непременно…
Ну какая я королева! У любой — даже самой захудалой — королевы найдётся хоть одна служанка, чтобы принести её величеству воды… Как я хочу пить…
…Наверно, я задремала: лучи солнца, проникающие сквозь дыры в кровле, из прямых полуденных сделались косыми вечерними. А Марты всё нет, хотя ей давно пора бы вернуться… Несколько раз мне казалось, что я слышу стук её деревянных туфель-сабо И вдруг сердце мне сжимает такая боль, что даже та, другая боль, моя вечная боль отступает перед этой новой болью и испуганно прячется в самых потаенных закоулках моей души. Я вижу, что произошло, понимаю, что случившееся непоправимо, и от понимания этого мне хочется выть и кататься по полу. Вот только сил на это у меня нет — совсем нет…
Этой жирной свинье — я и имени-то его произносить не хочу! — самое место в Аду, в том самом Аду, которым эти святоши так любят пугать простодушных крестьян и ремесленников. И гореть ему в этом Аду веки вечные! Как же это я, выжившая из ума старая дура, не догадалась предостеречь мою девочку, мою Марту…
Этот похотливый мерзкий боров, нагулявший чресла на обильной церковной жратве и прикрывающий именем Христовым все свои мелкие и крупные пакости, давно уже приглядывался к Марте. Она мне что-то такое рассказывала, я припоминаю, но я тогда слушала её вполуха (опять, наверно, грезила о своём былом) и не обратила на рассказ девочки должного внимания.
Его служки, двое дюжих и тупоголовых парней, схватили бедняжку ещё утром, когда она только ещё шла к рынку, неподалёку от которого и продавала цветы Альберта-цветовода. Сам-то монах идти поостерёгся, проклятая скотина, послал своих наёмников! Знает, что Марту любят, чего нельзя сказать о католических священниках — легко можно нарваться на крепкое словцо или на плевок в рожу, а то и получить булыжником по тонзуре.
Девушку приволокли к нему именем Христовым — поэтому-то её и не отбили по дороге (хотя случись там тот же Людерс или кто-нибудь из гёзов…) — и втолкнули в большую комнату с камином, со столом, ломившимся от вин и снеди, и с пышным ложем. Служители бога обожают умерщвлять плоть…
Служки, повинуясь кивку инквизитора (с недавних пор эта плесень рода человеческого получила право карать и миловать именем Святой Инквизиции), вышли, а бедная моя девочка забилась в угол перепуганным зверьком.
А этот выродок сидел за столом, ел и пил, и время от времени поглядывал на Марту своими маслеными поросячьими глазками и почёсывал свое волосатое брюхо (и то, что пониже брюха). Я не знаю, что он ей там говорил (я ведь умею только видеть, но не слышать), но в конце концов (судя по жестам) святоша приказал девушке раздеться, встал с дубового кресла и направился к ней, чтобы помочь ей в этом — если она не поторопится выполнить его волю.