Но все это никак не объясняло моего волнения, ведь я в конце концов не чувствовал, подобно Марселю, особого пристрастия к нашим наследственным угодьям. Сколько себя помню, я предпочитал город деревне и не был по-настоящему привязан к земле. Я без удовольствия вспоминал свое детство и все тяготы тогдашнего моего существования. «Мизерабилизм», который я так ценил в литературе и зрелищем которого наслаждался в кино, для меня был совершенно непереносим, когда это относилось к моим собственным воспоминаниям. Его суровая правда причиняла мне боль. Так почему же сейчас я вдруг так растрогался? И почему с такой охотой вглядываюсь я в это давно минувшее прошлое? Я смотрел, как пальцы мои сжимают телефонную трубку, и ничего не понимал.
Наконец в понедельник 2 июля в четыре часа дня мсье Каррега принял меня в своем кабинете. Более ста десяти кабинетов следователей размещается на территории Дворца Правосудия, этакий портовый городок в городе, со своим храмом, своим торжищем, своими доками, где, прежде чем найдешь место для причала, плаваешь, с трудом вычисляя курс. Я все предвидел, все себе заранее представил, кроме немыслимой реальности. Едва палец мой коснулся электрического звонка, как полицейский в форме распахнул дверь, и я оказался перед девятнадцатью персонами, заключенными в комнате площадью семь на пять метров. Прежде всего я увидел шестерых адвокатов, расположившихся на составленных плотным полукругом стульях в левом углу комнаты. Их мантии, сливаясь воедино, образовывали как бы погребальное покрывало. Справа на скамье, между Сержем и Чарли, сидел бригадир полиции. Другой полицейский расположился на скамье позади них, между Ле Невелем и Дедсолем. Ваас поместился рядом с Чарли на первой скамье, а Логан рядом с Дедсолем — на второй. У правого окна стоял полицейский в форме. Еще один полицейский охранял левое окно, а тот, что впустил меня, остался у двери, прислонившись к ней спиной. Мсье Каррега и секретарь суда сидели лицом ко всему этому сборищу. Мсье Каррега был еще молод: по-видимому, лет тридцати пяти, и походил он на кадрового офицера, только отращивающего волосы. Удобно устроившись за своим письменным столом, он держался очень прямо и неподвижно, словно желая придать больше веса своим словам. Напомнив, что я являюсь единственным свидетелем, он неторопливо объявил, что я должен быть приведен к присяге, и тут же пробарабанил ее текст:
— Клянитесь отвечать без страха и ненависти, говорить правду, всю правду, ничего кроме правды. Поднимите правую руку и скажите: клянусь в этом!
Я поднял правую руку, но мне было трудно дышать в этой комнате, густо насыщенной испарениями, и я только шевелил губами, не издавая ни звука. Следователь мягко заметил, что ничего не слышит. Он повторил текст присяги громче и не так быстро. Руки я не опустил, но невыразимая усталость опять сковала мне уста. Я слышал позади себя приглушенный шум и решил, что это адвокаты за моей спиной обмениваются улыбками или переглядываются со своими клиентами. Никогда еще не чувствовал я себя таким жалким, таким старым.
— Садитесь, мсье Реве! Передохните минутку! — смилостившись надо мной, предложил следователь, бросая свирепый взгляд на часы.
— Нет! Это бесполезно, — сказал я, внезапно обретая голос. — Я клянусь.
— Очень хорошо! — подхватил следователь с удовлетворенной улыбкой. — Но вы должны принести присягу по всей форме, — и он в третий раз повторил ее текст.
Я снова поднял правую руку с каким-то унизительным ощущением, будто я внезапно впал в детство и прошу у учителя разрешения выйти из класса: заливаясь краской, я пробормотал:
— Клянусь.
Мсье Каррега попросил меня сесть и дать свидетельские показания; но в раскаленной атмосфере этой комнаты, где сталкивались враждебные течения, я просто не мог снова излагать от точки до точки столько раз уже повторенный и запротоколированный рассказ. Я спрашивал себя, почему следователь не принимал в расчет те показания, которые я давал мсье Дюмулену и комиссару Астуану. Надо было просто зачитать их и попросить меня подтвердить. Таким образом мы выиграли бы время, а я был бы избавлен от словесных потуг и усилий быть красноречивым. Потому что мне вдруг стало трудно подбирать нужные слова. К примеру, когда надо было точно указать место, на котором я сидел в метро, я погрузился в молчание.
— Вы забыли? — спросил следователь.
— Да нет! — нервно ответил я. — Только я не знаю, как это объяснить.
— Ну же, соберитесь с мыслями! — мягко посоветовал следователь. — Не так уж это сложно. Тем более для такого человека, как вы, который полжизни преподавал французский язык.
Вне всякого сомнения, ему хотелось, чтобы я, как говорится, почувствовал себя более раскованным, но его добрая воля лишь увеличивала мое смятение. Я путался в объяснениях, допускал все больше оплошностей. Он не совсем понимал, как это хулиганы могли напасть на нас сзади. Мне надо бы уточнить, что скамейка, на которой мы сидели, была последней в ряду и за ней находилось свободное пространство перед дверью вагона. Но я предпочел придраться к термину: это не было нападением в полном смысле слова; просто хулиганы не давали нам встать с места.
— Разве они не пытались заглушить ваши крики? — спросил следователь.
— Нет! — ответил я. — Это уже позже, на бульваре Гренель.
— Однако мне кажется, один из них в метро играл на трубе.
— Совершенно верно.
— А разве не для того, чтобы заглушить ваши крики?
— Очевидно!
— Вот видите! — торжествующе отцовским тоном произнес следователь.
Я видел, что он из кожи вон лезет, лишь бы заставить меня немного расслабиться, но от этих его усилий я чувствовал себя еще более скованно.
— Вы только что, — сказал он, — произнесли имя Чарли. Как я полагаю, речь шла о Шарле Пореле, но, возможно, не все здесь это поняли. Поэтому я попрошу вас отныне, всякий раз как вы будете называть имя одного из нападавших на вас, оборачиваться к нему и указывать на него пальцем, в том случае, если вы узнаете его среди обвиняемых.
Я постарался буквально следовать его предписаниям, но весьма скоро столкнулся с непреодолимыми трудностями, когда перешел ко второй части своего рассказа. Ведь хулиганы обрушились на нас с Катрин всем скопом, и я не в состоянии был определить, кто во время этой преступной расправы избивал нас, кто был в ответе за тот или иной удар, за исключением двух-трех отдельных жестов. Но следователя это не устраивало, он засыпал меня вопросами. Он хотел знать, кто именно ударил «мадам Реве», кто ударил меня, кто раздавил мои очки, кому принадлежал пуловер, который мне накинули на голову. Окончательно растерявшись, я колебался, отвечал уклончиво, и создавалось впечатление, что с памятью у меня не все в порядке. Мое поведение, видимо, приводило в восторг адвокатов, они слушали меня с понимающим видом. «Бедняга! До чего же он измучился!» — можно было прочесть в их глазах, а брошенный в сторону взгляд говорил: «До чего он запутался и до чего же он стар!» Не знаю уже, на какой именно фразе или слове я споткнулся, но только вдруг я уловил во взгляде Сержа нестерпимый торжествующий блеск и резко вскочил с места.
— Это позор! — заявил я, и твердость, с какой прозвучал мой голос, поразила присутствующих, а больше всех удивила меня самого.
— Что такое, мсье Реве, в чем дело? — спросил следователь наигранно добродушным тоном, в котором угадывалась некоторая тревога. — О каком позоре вы говорите?
— Ну так вот! — сказал я, лихорадочно жестикулируя трясущимися руками, — вы здесь устраиваете спектакль, а я… я не могу больше.
Слова мои были обращены ко всем присутствующим, а главное к адвокатам, но мсье Каррега принял мое замечание на свой счет.
— Вы ошибаетесь, — сказал он, возвысив голос, — я здесь только для того, чтобы установить истину, и спектакль этот вовсе меня не развлекает.
— А вот Сержа Нольта развлекает! — выкрикнул я. — И я не могу этого вынести!
Мсье Каррега принял суровый вид и заявил, что если Серж Нольта желает развлекаться, то долго это не продлится, ибо он, следователь, живо призовет его к порядку. Тогда тучный адвокат, не поднимаясь со стула, негодующе фыркнул, он утверждал, что клиента его не в чем упрекнуть, во время допроса свидетеля он держался серьезно, с достоинством. Это все могут засвидетельствовать. Мсье Каррега посоветовал мне сесть на место, но я не внял его словам.
— Эти господа весьма изворотливы, а я вот неловок.
И как раз в эту самую минуту я зацепился каблуком за ножку стула и пошатнулся, словно желал проиллюстрировать свои слова. Но это нелепое совпадение отнюдь не обескуражило меня, наоборот, еще больше ожесточило.
— Да, я неловок, — продолжал я агрессивным тоном, — чему эти господа от души рады. Но истина не имеет ничего общего с ловкостью, и хитроумие вовсе не дает патента на чистосердечие.