И Глеб даже возвысил голос:
— Нет, нет, благодарю, не надо.
В конце концов молодые люди приняли его, должно быть, за придурковатого и, оставив в покое, опять зашептались, отъединившись от мира. А Голованов, огорчаясь и досадуя («Ну, почему я не умею, как все, почему так по-дурацки веду себя? И что за девичья мимозность!»), посматривал на стоявший перед ним налитый бокал. Взять его не позволяла гордость, и живая, кипящая влага напрасно остывала, умирала, исходя последними поднявшимися со дна пузырьками дыхания.
Время перевалило за девять часов, а Вронский все не приходил, и о завтрашнем обеде лучше уже было не думать. Но, с другой стороны, убеждал себя Глеб, не это ли указывало, что в издательстве именно сегодня подписан с ним договор?.. Неудача в одном компенсируется удачей в другом — так, кажется, учит сама теория вероятности. И, уж конечно, договор был во всех смыслах более необходим ему, чем три-четыре десятка рублей, обещанных Вронским. Во-первых, все разговоры о его, Голованова, паразитической жизни сразу прекратились бы, а во-вторых, он мог бы долго, очень долго, экономя каждый рубль, вообще не думать об обедах и гораздо больше писать, только писать. И не цирковые репризы, не куплеты для музыкальных эксцентриков, которые заказывал Вронский и где-то, кому-то сбывал, выдавая за собственные, а стихи — те лучшие свои стихи, что ему все еще не пришлось написать...
Стихи — что это было такое?! Почему странный восторг охватывал от одной строчки, вроде: «широкошумные дубравы», «Сияй, сияй, вечерний свет», «Сквозь туман кремнистый путь блестит...». Вспыхнув в памяти Глеба, эти строчки сверкнули, как огонь во мгле... Он-то знал — другие люди не всегда понимали, что стихи — это так же важно, как смена дня и ночи, огромно, как циклон, пересекающий материк, или как благодетельный ливень в засуху. И Глеб, отдавшись своему волнению, прочел мысленно одно из самых любимых стихотворений:
...Море тронул ветерок с Марокко.Шел самум. Храпел в снегах Архангельск.Плыли свечи. Черновик «Пророка»просыхал. И брезжил день на Ганге.
Вот где было достойно и точно сказано о поэзии!.. Как всегда, когда Глеб вспоминал хорошие стихи, его самого тянуло сейчас же взяться за перо и сочинять. И казалось, имей он возможность писать только то, что ему хотелось, он написал бы наконец нечто действительно стоящее. Получи он этот аванс, он обязательно написал бы и давно задуманную пьесу в стихах... Театр нуждался в высокой условности, единственно способной возобладать над иллюзионизмом кино и телевидения, — таков был вывод, к которому пришел Глеб. И как знать, может быть, ему, Голованову, удалось бы сделать что-то новое в театре, выступив со своей стихотворной пьесой против обветшалого мхатовского натурализма. Он попробовал бы себя и в прозе...
«Завтра же пойду в издательство и все узнаю, — сказал себе Глеб. — С этой неопределенностью надо кончать. У меня могла уже быть полная ясность...» Но как раз к ясности он не спешил, потому что, пока ее не было, ничто не мешало рисовать ее в воображении такой, как хотелось.
Вечерний воздух за окном потемнел и приобрел лиловато-грифельный цвет; полупрозрачная, спускавшаяся по стеклу занавеска размывала контуры предметов, и на обширной площади, куда выходило окно, начиналась некая космическая феерия. Белые и красные огни машин, будто метеорные рои, низко неслись по своим круговым, постоянным орбитам, в погасшем небе сияли окутанные газовым ореолом созвездия высоко подвешенных ртутных фонарей. Напротив, на другой стороне площади, парили громады кремлевских стен и башен и расплывалась черная гора Исторического музея с высветленными, посеребренными вершинами. Левее стояла тысячеоконная гостиница, вся наполненная светом, точно там на всех этажах играли свадьбы. И непрерывно, и совсем близко за занавеской, скользили в полумгле силуэты прохожих — шли, как в театре теней, великаны и карлики, пастухи и охотники, прекрасные дамы и рыцари, волшебники и шуты. Иные заворачивали в кафе и, переступив его порог, превращались при свете электричества в посетителей. Неожиданно в дверях показался писатель Николай Уланов — полнолицый, бледный, высокого роста. Глеб узнал его по портретам и приподнялся, чтобы лучше рассмотреть.
Он смутно уже помнил этого полузабытого ныне автора военных повестей, прочитанных еще в школьные годы. Но все же это был живой писатель, настоящий, во плоти, писатель (когда-то его повести нравились Глебу) — человек труднейшей и важнейшей, как он привык считать, профессии. И на мгновение Глеб загорелся: «А не подойти ли и заговорить? Не прогонит же Уланов меня». Но от одной мысли, как он подойдет, как встретит недоуменный взгляд, как начнет объясняться, у него заколотилось сердце.
Уланов, озираясь, отыскивая свободное место, проследовал в глубину зала и там, где-то у зеркала, сел. А еще через несколько минут произошло нечто действительно подобное чуду: в кафе ввалилась целая компания, человек шесть-семь и всё — работники издательства, в котором решалась судьба Голованова, — редакторы, художники, секретарша главного редактора. Ясность сама шла сюда, к Глебу, и от него требовалось только встать и сделать навстречу ей два-три шага... Но, едва завидев этих людей, Глеб отвернулся и сел боком к входу, чтобы — не дай бог! — они не приметили его. Страх, что его великая надежда может сию минуту развеяться, смертным холодом объял Глеба, и он тут же ухватился за мысль, что невежливо было бы беспокоить людей в нерабочее время, когда они задумали развлечься.
...Николай Георгиевич Уланов условился с женой, что она заедет за ним в кафе после спектакля и увезет его на дачу. И сейчас, сидя за столиком и поглядывая в громадное зеркало, где отражался весь зал, Уланов скучал и злился. Ему не хотелось ни ехать на дачу, наводившую на него уныние, ни ночевать в запыленной, нежилой городской квартире, откуда его вещи, бумаги, начатая повесть были переправлены на дачу еще весной, ни торчать здесь, в этом душном и порядком надоевшем заведении. Но выбора у него не осталось: жена с неизбежностью должна была минут через сорок появиться, а домашняя работница, ожидавшая на даче, кляла уже, наверно, своих опаздывавших хозяев — ей полагался выходной, и она рассчитывала на их машине обратным рейсом уехать в Москву. Словом, множество маленьких необходимостей, цеплявшихся друг за дружку — сегодня одно, а завтра другое, — крепко, как на привязи, держали Уланова. Так было во все последние годы, и ему казалось, что именно они — эти ничтожные, каждодневно возникавшие необходимости — и сделались его главным врагом. Казалось, не будь их, и все пошло бы у него иначе, свободнее, веселее, и времени бы прибавилось, и он лучше, умнее распорядился бы им. Даже отдыхал и развлекался Николай Георгиевич не по своему вкусу теперь, а так, как это само собой получалось, а вернее, было принято в его положении: летом ездил в пыльный, голый, раскаленный, тесный от неисчислимого количества туристов, пропахший шашлычным чадом и бензином Коктебель, а зимой зевал на премьерах кинофильмов в Доме кино. И хотя не так уж трудно было, по-видимому, порвать эту цепочку мелких, а часто мнимых необходимостей, отважиться на подобный шаг он не решался, — может быть, потому, что неясно представлял, как и чем их заменить. А отчасти и потому, что такой шаг, как ни странно, действительно требовал известной отваги.
Вместе с Улановым сидели еще два литератора: оба пришли позднее, порознь и обосновались за его столиком. В другой вечер их общество не доставило бы Уланову большой докуки, наоборот, это были давние его знакомые, слывшие неплохими людьми, из тех, кто «никому не делает неприятностей». Но сегодня он предпочел бы одиночество, а вернее, каких-то других собеседников, которых меньше знал. И, не принимая участия в их разговоре, но невольно слушая, Уланов подумал, что он присутствует при странной беседе глухих — его приятели совсем не слушали друг друга. Они были очень разные: один толстощекий, с редкими прядями седеющих волос, зачесанных за уши; другой — серолицый, худой, с рассеянным взглядом. И как будто тайное соперничество не давало им покоя; каждый стремился завладеть преимущественным вниманием к себе, к своим обстоятельствам и своим сочинениям. Собственно, они лишь пережидали друг друга, а не беседовали; как только замолкал, чтобы перевести дух, один, второй тотчас перехватывал инициативу и продолжал о своем.
Литератор с рассеянным взглядом — автор многих киносценариев, — сев за столик и потянувшись к меню, немедленно, точно боясь опоздать со своим сообщением, объявил, что на днях он уезжает в Чехословакию, в Карловы Вары, на кинофестиваль.
И он посмотрел на Уланова ищущими глазами — он ждал расспросов. Но, разгадав его ожидания, Уланов промолчал; не выразил интереса к этому известию и третий член их небольшой компании — тот, начав рассказывать о трудной судьбе своего последнего романа, залежавшегося в издательстве, все никак не мог кончить.