– Как отдохновенно, – сказала Барбара, – утро без телефонных звонков.
– Кто же станет звонить? Все отбыли за город, – отозвалась Вероника.
– Почему? Разве праздники? – спросила мать еле слышно.
– Наполовину. Кое-какие лавки открыты, но люди уехали. Кстати, сейчас идет новый фильм с Фредом Астером, – вбросила предложение Вероника, чтобы поддразнить мать.
– Ни за что! Ни за что на свете! – Барбара вспыхнула раздражением и поспешно отобрала свою пилочку для ногтей, только сейчас заметив ее в руках у дочери.
– Ни за что! – ответила дочь, подражая матери. – Ты же знаешь, что из-за маникюра нельзя прикасаться к своим рукам.
Барбара обиженно уступила и опять улеглась на диван.
– Я могу вытерпеть, когда мне на нервы действует маникюр, я могу вытерпеть, когда мне на нервы действует мисс Эндрюз, я могу вытерпеть, когда мне на нервы действует моя дочь Вероника, но не Фред Астер – хватит с меня чечетки. Я стерплю кого угодно, кто действует мне на нервы, но только не ногами!
Лицо Барбары вдруг пошло едва заметными нервными подергиваниями. Будто видно было, как маленькие серые паучки неудовлетворенности побежали во все стороны по перламутру ее тщательно ухоженного эпидермиса. Вероника присела рядом: неподвижная, с замершим взглядом, она чувствовала, как уже увлажняются глаза матери, и ожидала, что та сейчас расплачется. Барбара Стивенз имела склонность к сиюминутной эмоциональности, коя придает блеска некоторым лицам, в которых роса громадных податливых слез обогащает и утончает оттенки чувств, и в то же время смывает с них малейшие следы пыли. Барбаре было сорок три, ее маленькому точеному носу – шестнадцать, а голубоватым ямочкам у рта – едва ли двенадцать.
Была ли Барбара действительно красива? Она производила в точности противоположное впечатление. Казалось, она была красива совсем еще недавно. Совершенно верно. Уродлива ребенком, на выданье сносна, красива вчера, умопомрачительна сегодня, Барбара Стивенз была из тех редких созданий, способных по природе своей сути к любым преображениям и омоложениям, столь многословно обещанным салонами красоты. Врожденная способность к подражанию позволяла ее лицу с обманчивой точностью воспроизводить самые противоположные выражения чьего угодно лица – мужчины, женщины и даже зверя. Погруженная в мифологию модных лавок, она расходовала все свои маскировочные уменья, произвольно заражая себя достоинствами и манерами божеств-на-час, которым удавалось наиболее властно поразить ее: так Барбара Стивенз в безумной гонке обезличивания тратила сокровища своих сил на сходство со всеми миловидными женщинами ее времени, оставляя ровно столько себя, сколько необходимо для выживания. Все естественное в ней было довольно ограниченно – ноги коротковаты, лоб узковат, пышность не щедра, а волосы – лишь сносно светлы. Какой контраст мог поражать сильнее, чем тот, что возникал при сравнении с рекоподобным золотым изобилием ее дочери!
Вероника была блондинкой – не только благодаря золотым волосам, каскадами ниспадавшим по плечам, но и особому свету, который излучало все ее тело. Когда они с матерью находились рядом, казалось, она одалживает родительнице немного своей златовласости, а когда Вероника оставалась одна, даже мебель делалась светлее. В отличие от Барбары у ее дочери был высокий безмятежный лоб, округлый, чуть выпуклый, и длинные, скульптурно вылепленные ноги, коих никто никогда не видел, поскольку в ее присутствии все смотрели только ей в глаза, а глаза Вероники привлекали всеобщее внимание, потому что в ее взгляде никто ничего не усматривал: чуждые слезам и насупленности, глаза эти оставались неподвижны и сухи, как две бескрайние пустыни, и были они настолько светло-голубыми, что цвет сливался с белком, и лишь в самых глубинах и на горизонте их прозрачного пейзажа светилось немного луны и золотой пыли. Изъян Барбары, ее короткие ноги, несомненно – бесцеремонный способ приблизить ее к земле и одновременно сделать более человечной. Веронике, с другой стороны, и не требовались длинные ноги богини, чтобы возносить ее сердце на иную высоту. Она была из тех, кто топчет человеческие чувства легкой поступью антилопы. Барбара, как и большинство слабых созданий, была добра, умела прощать, жалеть, а жестока бывала лишь бессознательно. Хоть и не жестокая, Вероника же не была ни хорошей, ни плохой – как боги древнего Олимпа и как воинственные существа, принадлежавшие к элите, она была безжалостна, мстительна и подвержена неудержимым страстям. Она была богомолом, из биологической потребности в абсолюте пожиравшим предмет своей любви.
Барбара Стивенз почувствовала на себе вопрошающий взгляд дочери. Но она ощущала привязанность к этому взгляду, ибо его осязаемая прозрачность подобна была хрустальному пресс-папье, придавливающему легкость ее чувств, записанных на трепещущей папиросной бумаге ее беспечности. Но главное, она ощущала привязанность к нему оттого, что он мог ей потребоваться в любой момент, разразись вдруг кризис. Барбара не ожидала от Вероникиного пристального взгляда никакого утешения, но тем не менее любила ощущать, как наблюдают за ее плачем, потому что лишь так могла себя пожалеть. В ожидании этой сцены Барбара взялась за свою записную книжку, которую поместила к себе на колени, оперлась локтями о подлокотник дивана, лоб уложила на руки, распахнула глаза и сосредоточилась, ничего не видя на случайно открытой странице. Выбираясь из потемок сознания, она вдруг заметила появление маленькой шляпки, шляпки настолько металлически синей, что она казалась красной. На самом же деле красной она казалась только потому, что была красной и не была синей, поскольку синей была только вуаль, покрывавшая ее. Эта шляпа вспыхнула у нее в мозгу всего на миг, словно электрическая искра, что меняется с синей на красную с такой скоростью, что, стоит ей исчезнуть, уже невозможно вспомнить, какого же цвета она была изначально. Тем не менее молниеносного ослепительного виденья этой шляпы хватило, чтобы озарить лицо человека, на котором эта шляпа сидела, и Барбара, признав этого человека, вскрикнула испуганно и произнесла имя: «Миссис Рейнолдз!»
– Я совершенно забыла, что у меня сегодня вечером ужин у Рейнолдзов, – сказала она и уронила руки на диван с театральной самозабвенностью, коей словно просила Веронику о сочувствии, и та одарила ее улыбкой, быть может, чуть более нежной и менее ехидной. – Не могу я просто взять и не пойти на ужин к Рейнолдзам, – продолжила Барбара. – Меня уже обвиняют в презрении к соотечественникам. А они мне нравятся, просто они такие наивные! Мне просто неприятна возможность врать без оглядки. Помни, дочь моя: чтобы не увлечься враньем, необходимо врать другим так же хорошо, как и себе.
Перспектива налаживающегося вечера вернула ей остроумие, доброту и красоту и восстановила в ее душе безмятежный покой, пробудивший в ней долгий приятственный зевок, стиснутый между зубами. Этот сдавленный зевок вызвал неприметный трепет у нее на губах и был знаком того, что она собирается после долгой праздности принять решение.
– Ай, Dio! [8] – воскликнула она, вставая.
Барбара побродила по комнате, насладилась ее тишиной, от которой совсем недавно у нее сдавали нервы, и даже приготовилась снизойти к большому кубистскому полотну с изображением Арлекина кисти Пикассо, которое она вынуждена была купить премного вопреки своей воле.
– Знаешь, – сказала она, – что мне напоминает мой ужин? Никогда не угадаешь – картину Пикассо! В точности тот же цвет, что и шляпа миссис Рейнолдз, та, которая была на ней, когда она пригласила меня, и мы столкнулись в фойе, – тот же синий и тот же пламенно-красный…
С этими словами Барбара наполовину вытянула, но тут же засунула обратно в конверт несколько своих фотографий, на которые у нее еще не было времени взглянуть внимательно, и, отправившись в ванную, пока оставила их на туалетной полке. Затем вернулась в комнату, что-то ища, помедлила между немецкой книгой об украшениях Возрождения и «Нью-Йорк таймс» от прошлого воскресенья. Наконец выбрала последний, взяла его под мышку и вновь лениво и обреченно повлеклась к ванной, волоча ноги. Там она заперлась на добрые три четверти часа.
После обеда Барбара Стивенз нашла время, помимо прочего, выбрать между тремя коктейльными встречами, а из них согласилась на четыре, ибо пригласила двух венецианских друзей, с которыми познакомилась по случаю, в бар «Рица» на четверть часа, заместив таким образом визит к парикмахеру, от которого отказалась. С этого момента и далее можно было бы сказать, что ее время выстроилось с точностью военного маневра: двадцать четыре минуты на дорогу до Нёйи, десять минут на коктейль; затем назад, в «Риц», восемь минут на переодевание и потом еще два раута, каждый продолжительностью в пять минут, – завершающие коктейли; и наконец – к Рейнолдзам, где она оказалась с опозданием в двадцать три минуты.