- Я не буду, - говорил Туган-Барановский, - касаться Ленина как политика и организатора партии. Возможно, что здесь он весьма на своем месте, но экономист, теоретик, исследователь - он ничтожный. Он вызубрил Маркса и хорошо знает только земские переписи. Больше ничего. Он прочитал Сисмонди и об этом писал, но, уверяю вас, он не читал как следует ни Прудона, ни Сен-Симона, ни Фурье, ни французских утопистов. История развития экономической науки ему почти неизвестна. Он не знает ни Кенэ, ни даже Листа. Он не прочитал ни Менгера, ни Бём-Баверна, ни одной {74} книги, критиковавших теорию трудовой стоимости, разрабатывавших теорию предельной полезности. Он сознательно отвертывался от них, боясь, что они просверлят дыру в теории Маркса.
Говорят о его книге "Развитие капитализма в России", но ведь она слаба, лишена настоящего исторического фона, полна грубых промахов и пробелов.
Отзывы Булгакова были не менее резки.
- Ленин нечестно мыслит. Он загородился броней ортодоксального марксизма и не желает видеть, что вне этой загородки находится множество вопросов, на которые марксизм бессилен дать ответ. Ленин их отпихивает ногой.
Его полемика с моей книгой "Капитализм и земледелие" такова, что уничтожила у меня дотла всякое желание ему отвечать. Разве можно серьезно спорить с человеком, применяющим при обсуждении экономических вопросов приемы гоголевского Ноздрева.
Получив от меня "Что делать" Ленина, Булгаков, возвращая книгу, воскликнул:
- Как вы можете увлекаться этой вещью! Брр! До чего это духовно мелко! От некоторых страниц так и несет революционным полицейским участком.
В отзывах Тугана и Булгакова я видел след их личных столкновений с Лениным. У Тугана-Барановского могло играть и чувство "конкуренции": он написал книгу "Русская Фабрика", а Ленин одновременно почти на ту же тему "Развитие капитализма". Кроме того, их отход от марксизма, у Тугана тогда не столь далекий, у Булгакова уже полный, я считал отказом в сторону мягкотелого либерализма, в моих глазах исключавшего возможность беспристрастно судить и оценивать Ленина. Кое-что (может быть даже многое) из их критики во мне всё же отлагалось, а поскольку это имело место, создавались априорные посылки, при всем уважении к Ленину, не видеть в нем не подлежащее никакой критике {75} партийное божество". Отсюда некоторый скрытый протест против "религиозного" преклонения пред ним женевских большевиков. Решение не поддаваться чувству преклонения - однако, скоро испарилось. Сказать, что Ленин мне понравился было бы мало. Сказать, что я в него "влюбился" немножко смешно, однако, этот глагол, пожалуй, точнее, чем другие определяет мое отношение к Ленину в течение многих месяцев.
А. Н. Потресов, еще с 1894 г. знавший Ленина, вместе с ним организовавший и редактировавший "Искру", позднее в течение первой и второй революции ненавидевший Ленина, познавший в годы его диктаторства тюрьму, нашел в себе достаточно беспристрастности, чтобы 23 года после смерти Ленина, написать о нем (в "Die Gesellschaft") ("Общество") следующие строки:
"Никто, как он, не умел так заражать своими планами, так импонировать своей волей, так покорять своей личностью, как этот на первый взгляд такой невзрачный и грубоватый человек, по-видимому, не имеющий никаких данных, чтобы быть обаятельным. Ни Плеханов, ни Мартов, ни кто-либо другой не обладали секретом излучавшегося Лениным прямо гипнотического воздействия на людей, я бы сказал господства над ними. Только за Лениным беспрекословно шли как за единственным бесспорным вождем, ибо только Ленин представлял собою, в особенности в России, редкостное явление человека железной воли, неукротимой энергии, сливающей фанатическую веру в движение, в дело, с неменьшей верой в себя. Эта своего рода волевая избранность Ленина производила когда-то и на меня впечатление".
На меня гипнотическое воздействие Ленина, наверное, было больше чем на Потресова, хотя в числе причин не стояла на первом месте влюбленность в его волю и энергию. Во-первых, мне пришлось видеть Ленина в состоянии полной подавленности, безволия, а потом какого-то болезненного изнеможения, и, во-вторых, волей {76} и энергией меня нельзя было удивить.
К Ленину притягивала не только гармония слова и дела (оказавшаяся мнимой!), о которой я говорил. Производило впечатление что-то другое, сложное и, вероятно, эта загадочная сила и обаятельность, о которой говорил Потресов. Мне представлялось, что в нем есть нечто крайне важное, что мне неизвестно. Что? Я не мог бы на это ясно ответить. Знаю только, что к Ленину что-то притягивало. А узнать его было совсем нелегко. Откровенность ему была чужда. Он был очень скрытный. В разговоре с Гусевым, - я был при этом, -- вспоминая жизнь в Лондоне, - Ленин как-то сказал:
- Нельзя жить в доме, где все окна и двери никогда не запираются, постоянно открыты на улицу и всякий проходящий считает нужным посмотреть, что вы делаете. Я бы с ума сошел, если бы пришлось жить в коммуне, вроде той, что в 1902 г. Мартов, Засулич и Алексеев организовали в Лондоне. Это больше, чем дом с открытыми окнами, это проходной двор. Мартов весь день мог быть на людях. Этого я никак не могу. Впрочем, Мартов вообще феномен. Он может одновременно писать, курить, есть и не переставать разговаривать хотя бы с десятком людей. Чернышевский правильно заметил: у каждого есть уголок жизни куда никто никогда не должен залезать и каждый должен иметь "особую комнату" только для себя одного.
"Уголок", куда он никому не позволял "залезать", у Ленина был очень обширным. Домом с открытыми дверями и окнами он совсем не был. На окнах всюду были ставни с крепким запором. В то, что он считал своей частной жизнью, никто не подпускался. Но как узнать Ленина, не зная ровно ничего из этой частной жизни? Из одних разговоров на партийные темы, как бы они ни были интересны, Ленина не узнаешь. Чтобы заглянуть в Ленина, нужно было подходить к нему с самых разных сторон. Например: любит ли он театр, любит ли он {77} музыку? Разговор о театре однажды возник и тут же заглох. Что же касается музыки, прекрасно помню слова Ленина, сказанные Красикову (тот играл и, кажется, хорошо на скрипке) :
"Десять, двадцать, сорок раз, могу слушать Sonate Pathetique Бетховена и каждый раз она меня захватывает и восхищает всё более и более".
Вступать в разговор о Бетховене, мне не полагалось. В этой области был и остаюсь полнейшим профаном. Две смежные вещи всё-таки заметил. У Ленина был превосходный музыкальный слух. Сужу по тому, что он мастерски, во время игры со мною в шахматы (играл превосходно!), насвистывал сквозь зубы разные мелодии. Несомненно, было и другое: огромная любовь к пению. Присяжным певцом при Ленине был Гусев, при весьма неказистой наружности, обладавший прекрасным баритоном (В 1927 г. в день трехлетия смерти Ленина, советское радио, сообщая о разных фактах его жизни, указало, что Ленин любил пение и в Женеве в 1904 г. ему часто пела моя жена. В. Н. Вольская помнит только один случай, когда она пела в присутствии Ленина. Пела романс "Пусть плачет и стонет мятежная буря" и революционную песню "Как дело измены, как совесть тирана" - вещи, очень понравившиеся Ленину.).
В течение января и февраля, до момента, когда Ленин весь ушел в писание "Шаг вперед - два назад", Гусев постоянно пел на раутах, еженедельно происходивших у Ленина с целью укрепления связи между большевиками Женевы. В его репертуаре было четыре коронных арии, особенно нравившиеся Ленину: первая - "Нас венчали не в церкви", кажется - Даргомыжского, вторая ария из оперы "Нерон" Рубинштейна - "Пою тебе, бог Гименей". За этим всегда следовал романс, написанный Чайковским на слова славянофила Хомякова.
Подвиг есть и в сраженьи,
Подвиг есть и в борьбе
Высший подвиг в терпеньи
Любви и мольбе.
{78} Подвижничество, выражающееся в "терпении, любви и мольбе" было, разумеется, абсолютно чуждо Ленину. Он хотел подвига в сражениях, хотел "драться" и Гусев, как бы отвечая на такое желание Ленина, оборачиваясь в его сторону, глядя на него, нажимая, "педалировал" следующую строфу романса:
С верой бодрой и смелой
Ты за подвиг берись.
Есть у подвига крылья
И взлетишь ты на них!
Это звучало приглашением, вместе с тем пророчеством, и оно сбылось. Вещью, которой Гусев обычно оканчивал свое вокальное выступление был эллегический романс того же Чайковского на слова великого князя К. Романова:
Растворил я окно, стало душно не в мочь,
Опустился пред ним на колени,
И в лицо мне пахнула весенняя ночь
Благовонным дыханьем сирени.
А вдали где-то чудно запел соловей,
Я внимал ему с грустью глубокой и т. д.
Какие переживания связывались у Ленина с последним романсом? Он, конечно, никому бы об этом не сказал. Романс Чайковского, очевидно, ему говорил что-то многое. Он бледнел, слушал не двигаясь, точно прикованный, смотря куда-то поверх головы Гусева и постоянно просил Гусева повторить. Однажды, Гусев, принимаясь за вторичное исполнение, захотел немного подурачиться и дойдя до слов "опустился пред ним на колени", действительно, стал на колени и в таком положении, повернувшись к окну, продолжал петь, Все {79} присутствующие рассмеялись. Ленин же сердито цыкнул на нас: "Тсс! Не мешайте!". После одного такого раута я сказал Гусеву: "Заметили ли вы, какое впечатление производит на Ленина ваш романс! Он уходит в какое-то далекое воспоминание. Уверен cherchez la femme".