— Тебе чего?
— Тебя.
Темно во дворе, темно — но мужик, вроде, знакомый…
Белобрысый, блин!
Бледный такой, бледный, как привидение. Синячищи под глазами. И что-то странное делает губами — зубы свои облизывает, что ли, гримасничает…
— Тебе чего, мало, козел? Отвали.
А сказалось как-то вяло, не злобно — нет настоящей злости, говоря по чести. Страшно. Непонятно почему, но страшно. Нельзя это показывать, никакой настоящий пацан не покажет — но как страшно-то!
— Ты сядь на скамеечку, урод.
Ну, сел. Чего это я сел? Чего это он раскомандовался? Делать мне нечего, с тобой сидеть.
— Ты, гнида, сейчас подохнешь. Врубись, из-за чего. Из-за Цыпочки. Которую ты с тварями своими…
— Какая, на хер, Цыпочка-Дрипочка. Нормальная фигня — подохнешь. Как это — подохнешь? Ты что, убить меня хочешь? А ствол твой где? Ну не ствол — ну перо? Ой, уже убил — киллер гребаный! Чего-то мне не встать-то…
— Воротник расстегни.
Может, еще шнурки погладить? Чего ж это я рассупониваюсь-то? Чего тебе моя шея далась? Пидор, что ли… Ты чего это делаешь… Больно же… Больно, мамочка…
И грузное тело повалилось на бок мягко, как большая плюшевая игрушка.
Генка сплюнул и встал со скамейки. Худая гибкая фигура в Жениной ветровке, кочующей от демона к демону, тенью скользнула к подъезду. Чутье вело его, тонкий, как запах палой листвы, запах смерти, запах, от которого кровоточит душа, запах Цыпочкиных духов, запах ее крови.
И каким сильным и стремительным он чувствовал себя, когда взбежал по лестнице на четвертый этаж, едва касаясь ступенек.
Хозяин квартиры отпер сам. В теплой розовой глубине логова надрывался магнитофонный блатняк, подвывал хрипло о прелестях хозяйской жизни, пахло дешевыми духами и спиртным — и Генку замутило от запаха и от вида хозяина. От красного тупого лица, глянцевой лысины, грубых наколок на волосатых руках под закатанными рукавами спортивной куртки — кастового знака, бандитской униформы.
— Чего тебе?
— Да тебя, сука, тебя! Даже спрашиваете, как инкубаторские. Ты разуй свои пьяные гляделки. Мы знакомы с тобой.
— Ты, в натуре, как разговариваешь?
Опаньки. Вяло, малыш, сонно. Позавчера, когда Жанночку обозвал, не спал на ходу. Плохо тебе, гаденыш?
— Так я войду?
Отступил от двери. Растерялся. И испугался. Больше не меня испугался, а лицо свое бандитское потерять, морду свою поганую.
— Узнал, голубь?
— Ты чего, привидение, что ли…
— Нет, гадина. Не привидение. Поцелуемся на прощанье?
— Слышь… ты… я тебе — что… Ты за кого меня…
Нет, помешать ты мне не можешь. Ты мне, тварь, даже возразить не сможешь.
Из комнаты прошуршали в коридор. Взглянул, не отрывая губ. Дешевая девица, черное белье, расстегнутый халатик. «Где ты, пупсик?»
Не стони так, пупсик, девочка бог знает что подумает. Уже подумала. Смотри — глаза выскочат. Понравилось смотреть, дорогая?
В приступе неожиданной мстительной злобы Генка сжал на потной шее клыки. Кровь хлынула потоком. Торопливо хлебнул, как холодной «Колы» в знойный день.
Тело с грохотом рухнуло на пол. Девка оцепенело смотрела, как из вспоротой клыками артерии на пыльный коврик вытекает последняя красная струйка. Генка облизнул окровавленные губы.
— Моему дружку что-то нехорошо, дорогая. Вызывай «неотложку», а я пойду. Мы с тобой еще увидимся?
Затрясла растрепанной головой. Глаза совершенно бешеные. Понимает, шалава.
— Тогда я сюда не приходил, а ты меня не видела. Иди, киска, иди. Играй, пока играется.
Мы слишком сыты сегодня, сказал Шерхан. Жаль, ей-богу, моих ребят тут нет. Кролики отдыхают, друзья мои…
Ляля облизалась, как котенок. Употреблять кроликов научилась, отметил Женя. Лихо научилась. Не хуже меня.
— Давай еще погуляем.
— Давай.
— Я голодная…
— Слушай, сестренка… понимаешь, кролики — это как бы наш стратегический фонд.
— Как это?
— Неприкосновенный запас. Помногу нельзя. У тети Нади не кролиководческая ферма, я говорил. Всех слопаем — и что? Объявления будем давать в газету?
— Жень… Вообще я это… не про кроликов.
Женя остановился. Посмотрел на Лялю внимательно. Славненькая она, славненькая, без всякого демонского, волчьего, рысьего — вся навстречу, вся насквозь.
— Интересно. А про кого?
— А как Гена говорил.
А сволочь Генка все-таки! Заморочил девочке голову своей страстью, своей местью — Дюма, Скотт, Дрюон вместе взятые. Честный разбойник. Благородное зло. Сейчас не четырнадцатый век, солнышко, да и кто достоверно знает, как оно там было, в четырнадцатом… Хотя несчастный он парень, и сам Женя на его стороне целиком и полностью, но Лялечка…
— И что ж ты думаешь о том, что Гена говорил?
— Есть такие люди, что кроликов жальче.
— Например?
— Мама.
Женя остолбенел. Ты что, малышка? Ну — те, на пустыре, ну — твой знакомец у подъезда, но… Вот же вампирская натура.
— Ляль…
— Женечка, ты ничего не знаешь.
И повернулась, и положила на плечи лунные ладошки, и заглянула в глаза — а по белому личику проложены стеклянные дорожки. И душа так вывернута наружу, как почти никогда не бывает у людей. Женя сгреб ее в охапку, грубовато и просто, родственным, братским, бесполым жестом — не по себе было, будто девочка выросла за несколько ночей.
— Ну… мамаша твоя — не подарок как бы, но…
— Мама всех ненавидит. Она теперь и меня ненавидит, за то, что я не послушалась. Я раньше не понимала, а теперь… ты же знаешь, что мы очень сильно чувствуем, что человек думает. Просто я поняла, что раньше не понимала. Мама всегда самая хорошая. Она всем помогает, никогда не кричит, всегда улыбается. А на самом деле всех ненавидит или презирает. Даст кому-нибудь денег в долг, а потом говорит — вот такая-то побирается. Угостит мою одноклассницу обедом, а потом — жалко дурочку, дома ее не кормят…
Так мыслят многие, Ляля.
— Все люди извиняются, Женя. Если что-то неловко вышло, извиняются. Ты вот…
— Брось.
— Нет. Ты меня спас, ты со мной — лучше, чем брат, а извинялся. Жалел, что не успел. Боялся, что мне будет плохо. А мама никогда не извиняется. Она думает, что всегда права. Сидишь на кухне — плеснет кипятком или ушибет, случайно, но больно же. И скажет: «Вечно ты мешаешь и вертишься под руками». Ей никогда не бывает жалко.
— Ты не ошибаешься?
— Нет. Она про папу говорит, что он слабый, пьет, вечно за нее прячется и людей боится, а он раньше не пил и не боялся, был даже выше ростом. Она его съела. Она и меня ела. И думала про меня всякие поганые вещи, потому что не может непоганые. Она сама — вампир хуже нас. Знаешь, Женечка, я тебя очень люблю, даже не знала, что можно так любить чужого человека, но ты вправду Бэтмен. Всех спасаешь, всех понимаешь, всех жалеешь.
— На самом деле не всегда. А ты…
— Я не про Гену. Гена очень хороший. Хотя про него ведь тоже думают гадости, и все его бросили. Я про тех, кого можно. Знаешь, я не уверена, что буду всю вечность одних кроликов есть. Я постараюсь… но не уверена.
И были бусы фонарей, рваные облака и сырой ветер. И теплая холодная девочка.
— Можно, я тебя поцелую, Жень?
— Нет. А то по носу получишь.
— Я маленькая, да? И сколько я еще буду маленькая? Сто лет? Двести?
— Глупышка, заяц…
И улицы снова пустеют, пустеют на глазах. И мостовые вытягиваются такими гладкими атласными лентами. И ветер тонко скулит и стонет в ветвях, срывает остатки листвы, хлопает и бренчит дорожными знаками… Всем запоздавшим прохожим до тоски хочется домой. Кроме нас.
Нам хорошо в эту ночь. Это наша ночь. Мы — ее Хозяева.
Во втором часу пошел снег.
— Пойдем погреемся? — спросил Женя.
— Я еще погуляю чуть-чуть.
И смотрит умильно, как младшая сестренка, как маленькая проказница, которой хочется тайком сбегать в запрещенный соседский двор с качелями, хулиганами и злой собакой.
— Я скоро-скоро приду.
Женя чуть пожал плечами — обозначил неохотное согласие.
— Не задерживайся.
Растворился в танцующем сумраке, с белыми лепестками в растрепанных волосах — и Ляля несколько минут провожала его ласковым взглядом. Потом задумчиво подставила ладошку — и белые бабочки опускались на белую кожу, садились отдохнуть, сидели спокойно, не боясь стечь с человеческой руки горячими слезками. Побрела неторопливо по притихшей улице — туда, куда вело охотничье чутье.
Автомобиль убийцы заглох в пяти кварталах от дома.
Что там ему надо — свечи, масло, аккумулятор? В ярости пинать колеса? Убийца был посредственным техником — для возни с грязными железками существует ремонтная служба. Телефон чирикнул разряженным аккумулятором. Ничего не оставалось, как дать охранной системе мигнуть и пискнуть — а самому выбраться в снежную круговерть, в мокрую темень. Ловить тачку. Или переться пешком.
Сегодня на удивление не было настроения.
Снег плясал, летел, слепил. Снег раздражал и бесил, промокло тонкое твидовое пальто, промокло шелковое кашне. Улица вымерла. Машины частных извозчиков растворились в мокрой метели. Пришлось идти, уходить все дальше от теплого автомобиля, от магнитофонного Вивальди, от кусочка уюта — во взбесившийся мрак.