Скользкий тип, думал Ознобишин. Верно, тоже какой-нибудь заговорщик. Сейчас все заговорщики. И ничего с ними не сделаешь. Половину страны не арестуешь. Только и остается – приглядывать да припугивать, чтоб не зарывались. Не больно-то они нынче и припугиваются…
После возбуждения и облегчения (все-таки объяснился с Марком, скинул камень с души) вернулось всегдашнее состояние апатичной обреченности.
Эх, господа обличители, кабы вы знали, до какой степени скверны дела! Рыба гниет с головы, и у нашей чудо-юдо-рыбы-кит башка совсем протухла. Говоришь министру: «Александр Дмитриевич, нельзя вводить хлебные карточки! Слово „хлеб“ на Руси сакрально, будет тотальная паника». Смотрит снисходительно, толкует про германский опыт продовольственного нормирования. Как будто мы ста сорока миллионами законопослушных немцев управляем! Говоришь: «Александр Дмитриевич, нужно срочно выводить из города запасных. Ведь их сто шестьдесят тысяч, куда столько? Это пороховая мина. Того и смотри взорвется!» А он в ответ: «Знаю-знаю. Мистер Саттерлей, мой лондонский оккультист, предупреждает, что надобно опасаться 14 и 27 февраля, нехороших для меня дней. Но он же и подсказал средство, как уклониться от опасности». Ну что будешь делать с полоумным?
Правы краснобай Знаменский и зубастый волк Бердышев, тысячу раз правы. Уж себе-то можно признаться. Мы виновны, все виновны, включая и меня. Взялись за гуж и не вытянули, оказались недостаточно сильны, умны, дальновидны. Потому и рассыпаемся в прах – и не под внешними ударами, а изнутри, от собственной трухлявости.
Члены императорского дома, кому надлежит быть опорой престола, интригуют. Лучшая часть нации в оппозиции и плетет заговоры. Да, за государя стоит горой простой народ, крестьянство, но разве эта серая масса в России когда-нибудь что-то решала? А поддержка офицерства и генералитета, без которой удержаться невозможно, утрачена. Недовольны ходом войны, шипят. Случись завтра переворот, не защитят. А если заговор возглавит Николай Николаевич, вокруг которого плетут паутину Бердышев и компания, армия откликнется троекратным «ура». Если же раньше поспеют господа думцы и уломают Михаила, то возликуют обе столицы…
Умом Федор Кондратьевич понимал, что так оно, возможно, было бы и лучше: дядю ли, брата – кого угодно, только другого, не этого, чье понурое лицо несет на себе печать поражения и неудачливости. Но сердце рвалось от щемящей жалости к венценосцу, чьи плечи согбены неподъемным грузом. К несчастной царице, ее материнскому горю, ее честной немецкой старательности полюбить и понять Россию.
Когда такой раздрай между умом и сердцем, надобно уходить в отставку. Но как уйдешь в такое время? Нельзя. Нужно пить горькую чашу до дна.
Секретарь неуверенно оглянулся.
– Федор Кондратьевич, может, все-таки домой прикажете? Ведь и прошлую ночь в кабинете, и позапрошлую. Извините, что позволяю себе, но у вас вид больной.
– Ночью самая работа, никто не мешает. В министерство, голубчик, в министерство.
Домой… Что домой? Всё равно не уснуть.
* * *
Потому что береженого бог бережет. Народная мудрость.
Ничего такого шибко подозрительного Панкрат, оглядываясь в генеральском «паккарде», не приметил: ночь, снежный хоровод, фонари. И не хватит у шпиков наглости следить за машиной такой шишки.
Как только морда в шапке-«пирожке» выглянула из подворотни близ клобуковского дома, Рогачов моментально срисовал слежку. Опыт.
Что, братцы филеры, съели?
И, главное, как это удачно вспомнилось про двадцать седьмое! Думал, совсем беда: обложили, не выпустят. Сразу не берут в надежде, что выведет на явку.
Вдруг – дом, знакомый. И окна горят. А потом и про годовщину вспомнилось. Шел на четвертый этаж, думал: хорошо бы там у какого-нибудь окна пожарная лестница оказалась, потому что черный ход они сразу перекроют. Но с тайным советником Ознобишиным – это капитально повезло.
Вбежав в темный двор, стиснутый меж домами, обычный питерский «колодец», Панкрат сначала убедился, что есть еще одна арка, проход, а потом уж оглянулся и немножко подождал. Рука лежала на холодной рифленой рукоятке. Стрелять в людей Рогачову не доводилось уже лет десять, но оторваться нужно было во что бы то ни стало. Если какой чересчур прыткий всё-таки приклеился, пусть пеняет на себя.
Вроде чисто.
Он побежал в арку, повернул за угол – и лицом к лицу столкнулся с парнем, тоже куда-то спешившим. Малый был одет по-рабочему, и возраста неподозрительного, лет двадцати. В наружке таких зеленых не держат. Но на всякий случай пистолет Рогачов всё-таки вынул.
– Дяденька, вы что?! – крикнул парень. – У меня грабить нечего!
Голос жалобный, а взгляд сощуренный. Не из трусливых. Поэтому «браунинг» Панкрат убирать не стал.
– Ты что среди ночи шляешься?
– У марухи был…
– «У марухи». Блатной, что ли?
– Не-е.
А двор-то, черт бы его драл, кажется, тупиковый.
– Отсюда на канал пройти можно? Ты здешний?
Малый помотал башкой. Опущенные уши заячьей шапки тоже помотались туда-сюда.
– Не-е. Тут Клавка моя живет. А пройти можно, через вон ту дверь, она незаперта. Потом направо мимо дровянки, потом через забор…
– Тебя как звать?
– …Филиппом, – сглотнув, ответил ночной ловелас.
Взгляд у Рогачова был зорче того «кодака», от которого давеча едва успел увернуться. Что глазами сфотографировал – навсегда.
Паренек был невысок, коренаст, неладно скроен, но, похоже, крепко сшит. Настоящая рабочая косточка. Лицо простое, плоское, чухноватое – про такие говорят «медная пуговица».
– А меня Панкратом звать. Ты вот что, Филипп, давай-ка, проводи меня до набережной. Прояви гостеприимство, коли ты тут почти что свой.
Скосившись на пистолет, малый осторожно спросил:
– Политический? От шпиков бегаешь? Ладно, давай за мной.
Через черный ход в соседний «колодец», потом мимо дровяных сараев, до забора Филипп бежал первым.
– Давай подсажу, – сказал он, задыхаясь. – Лезь!
Поворачиваться спиной к малознакомому человеку у Рогачова в заводе не было.
– Ничего, я не барышня. Лезем одновременно.
Перелезли, спрыгнули.
– Теперь куда?
Парень медлил. Руки держал в карманах.
– Ты чего? Язык откусил, когда спрыгивал?
– Вон она, набережная, – показал Филипп. – Я чего сказать хотел… Может, я на улицу выгляну? Мало ли…
Хороший юнец, не обмануло чутье. Панкрат улыбнулся.
– Не надо. Чтоб филеров углядеть – это навык нужен. Давай, Филипп, лезь обратно. Спасибо тебе. Ради таких, как ты, по чужим дворам и бегаю…
Протянул парню руку, переложив «браунинг» в левую.
Ладонь у Филиппа была твердая, крепкая. Лезть через забор он не торопился.
– А может, всё ж таки сгожусь на что?
– Сгодишься, обязательно сгодишься. Скоро уже. Ну, давай!
Он подтолкнул провожатого. Тот нехотя вскарабкался, наверху оглянулся. Рогачов со смехом подпрыгнул, спихнул парня на ту сторону.
* * *
Когда один за другим от клобуковского дома умчали автомобили, когда унеслась догонять генеральский лимузин пролетка с филерами, и быстрей завихрилась метель, и плотнее сгустилась ночь, фонарь над парадной покачался из стороны в сторону, бессмысленно высвечивая пространство, а потом вытянул из тьмы на свет сутулую долговязую фигуру в осеннем драповом пальто. Она остановилась у двери. Рука в несолидной шерстяной варежке потянулась открыть, неуверенно зависла, опустилась.
Это вернулся Иннокентий Иванович, который, оказывается, никуда от дома не уходил, а просто дожидался за углом, пока все уедут.
Бог знает, что ему здесь было нужно. В парадную он так и не вошел. Потоптался минут пять. Затем попятился на мостовую и довольно долго не отрываясь глядел на освещенные окна.
Пробормотал:
– А что я могу? Только зря мучить… Нет дара, нет. Разве что…
И, будто вспомнив нечто очень важное, заспешил. Пошел, даже почти побежал по улице, иногда подскальзываясь и взмахивая длинными руками.
Он торопился в недальнюю Преображенскую церковь, про которую знал, что ее двери не запираются и ночью.
В безлюдном храме, где пахло сладким воском и тускло светились лампады, Иннокентий Иванович зажег свечу перед образом и долго, страстно молился о чем-то, шевеля мягкими губами. По дрожащему лицу, лицу пожухшего подростка, лились обильные слезы. Одна повисла на кончике уса и всё не желала падать.
* * *
А Татьяна Ипатьевна, пожелав сыну спокойной ночи, вернулась в гостиную.
– Антон хотел с тобой попрощаться, но я сказала: не надо…
И посмотрела вопросительно, виновато.
Муж улыбнулся.
– Правильно. Что бы я ему сказал? Если всей своею жизнью сказал недостаточно, что уж теперь… Знаешь, а я рад, что они пришли. Даже Примус явился из прошлого. Будто почувствовал. Это было как-то… правильно. Присядь, Таня. Еще есть время. Пусть Антон ляжет и погасит свет.