– Надень на каждого дурака белую шапку, сразу покажется, что все вокруг снегом засыпано!
Но так продолжалось всего неделю. Потому что через неделю Дожа послал ему в подарок новую трубку. Это означало, что у него есть и второй бриллиант, парный. Доктор Михаилович испугался еще больше, чем в первый раз. Цвела верба, он вышел прогуляться по парку, но ему казалось, что у всех прохожих светится язык. Не возвращаясь домой, он сел в первый же поезд на Загреб, оттуда не мешкая дальше, в Вену, оправдываясь перед собой, что просто хочет навестить Стеичей – семью своей первой, покойной, жены. В Вене тем же вечером он увидел в витрине одного из ресторанчиков на Греческой улице гнома, который зашивал собственную бороду золотой иглой с вдернутой в нее красной нитью. Это означало, что здесь подают свежее молодое вино, и прадед вошел. За первым же столом он увидел Дожу. Дожа, словно давно поджидая его здесь, приветствовал прадеда безо всякого удивления и предложил сесть рядом. Вынул изо рта трубку, загасил и, не говоря ни слова, протянул доктору Михаиловичу. Прадед откинул крышечку и нашел внутри другой бриллиант, с таким же красноватым блеском, как и первый, скорее всего из одного с ним месторождения, из того же подземного гнезда. – Если этот и тот, который у вас уже есть, поместить под уши, – сказал ему Дожа, – то тот, кто их носит, приобретет более острое зрение. Держа этот камень на языке, никогда не опьянеешь, сколько ни выпей. Проверить, настоящий ли он, не трудно. Протяните руку, а другой рукой выпустите его над ладонью. Если успеете отдернуть ее до того, как он в нее упадет, значит, фальшивый!…
Прадед сидел окаменев, не говоря ни слова, он отменил заказ на ужин, вернул неоткупоренную бутылку вина и про себя решил, что купит и второй камень. В этот момент Дожа сделал такое движение, словно хотел раскурить трубку, но вместо этого вытряхнул из нее пепел и снова протянул доктору Михаиловичу. Тот сразу понял, что именно найдет на дне трубки, и испугался так, что у него в карманах зазвенела мелочь. Он вдруг в мельчайших подробностях увидел лицо Дожи – например, то, что он бреет кончик носа и что веки у него, как у верблюда, двойные и при этом нижние прозрачны, – увидел и то, что в сжатом кулаке Дожа украдкой держит составленными мизинец и большой палец. Тут Дожа внезапно раскрыл кулак, словно он у него растрескался, и вытряхнул из трубки на ладонь третий камень. Он сверкал белым светом, и продавец сказал про него, что иногда он бывает настолько горячим, что может среди зимы оживить растение под землей. Дожа положил камень рядом с предыдущим и спросил доктора Михаиловича, неожиданно перейдя на «ты»:
– Знаешь, какая между ними разница?
– Знаю, – признался доктор Михаилович и почувствовал, что под столом его каблуки отбивают дробь. – Один мужской, а другой женский. Ты их продаешь?
– Мужской продаю, женский – нет, – ответил Дожа и усмехнулся редкими зубами, за которыми, как тесто, взбух язык.
– Что ты сделаешь с женским камнем, Дожа? – спросил его доктор Михаилович.
– Само его имя говорит об этом, – ответил Дожа, – я уже в годах, смотри – все лицо затянуло сеткой… женщины по своей воле меня больше не хотят…
И они расстались. Доктор Михаилович вернулся в Сомбор, начал худеть и страшно много курить. Во сне ему являлся человек, который зевает. Ямка над верхней губой у него начала лысеть, он носил сердце, зажав его в ладони, брал на ночь под язык ложку фасоли, почесывал плечом подбородок, а ресницы его стали более жесткими, чем брови. Он распродал все свои вещи, стекло, рояль и, наконец, борзую. Он тонул в непонятной муке, а потом вдруг, словно что-то в нем сгорело, умылся утром вчерашней водой, положил в карманы соли и купил у Дожи второй камень, заложив ему и свои часы. Теперь у него были два камня. Оба – мужские. Он часто сидел в полупустой комнате и от солнечного луча, пропущенного через стеклянную пробку от бутыли, прикуривал сигару. А потом убирал бутыль в тень, чтобы не подпалить дам. Перед ним лежали два камня, он рассматривал их красноватые отблески, благодаря которым бриллианты, казалось, приближались друг к другу. А потом грянул гром. Оказалось, что доктор Михаилович не в состоянии выполнять те обязательства, на которых настаивали его кредиторы, имение Ченей пошло с молотка, были затребованы какие-то документы, которые он не смог представить, и прадеду пришлось попросить об отставке в магистрате. Его положили на обе лопатки. Но бриллианты все еще были при нем. Теперь они украшали пару серег, сделанных по заказу прадеда. И вот наступил вечер, когда он наконец решился их подарить…
Что именно произошло и кому эти драгоценные камни были предназначены, неизвестно. Известно лишь, что в тот момент, когда доктор Михаилович хотел вручить серьги своей избраннице, он увидел на ее платье третий камень, тот самый, женский. Он украшал головку приколотой к платью брошки в форме иглы.
Говорят, что он выкупил у хозяйки и его, продолжая все глубже погружаться в бездну, и что в день смерти (а день этот пришел скоро) его обнаружили за столом. Возле его головы лежали серьги с двумя драгоценными мужскими камнями. А женский камень служил головкой иглы, воткнутой в его шейный платок.
Прадед, по-видимому, был не из тех волков, которым сохраняли жизнь.
* * *
Следует наконец объяснить, как ко мне попал карманный будильник моего прадеда. Его унаследовала от своего прадеда Мария Дожа, моя жена. Два ее высоких и слегка сутулящихся брата приходят к нам по пятницам на чашку кофе. Они носят толстые джемперы, связанные не на спицах, а на пальцах, бреют не только подбородки, но и шеи до самой груди, и в их обществе я чувствую себя не вполне уютно. Когда они находятся в нашем доме, молоко скисает, стоит мне его понюхать. Но ничего не поделаешь. От моей собственной семьи они отрезали меня уже давно, и по пятницам я особенно внимательно слежу за красивыми и сильными зубами моей жены, которые клацают всякий раз, когда она зевнет. Тем не менее особенно я не тревожусь. До поры до времени я в безопасности. В соседней комнате спят трое наших детей. Им-то ведь нужно на ком-то отрабатывать приемы, чтобы подготовиться к взрослой жизни.
Грязи
– Никогда еще октябрь не начинался так часто, как в этом году, день-другой пройдет, и вот он, явился снова. Уже раза три, и все до срока…
Так шептала по-немецки в свою чашку севрского фарфора барышня Амалия Ризнич. В ее семье уже сто лет осенью говорили по-немецки, зимой по-польски или по-русски, с весны переходили на греческий и только летом использовали сербский язык, как это и пристало семейству торговцев зерном. Таким образом, все прошедшие и будущие времена года сливались в ее сознании в одно вечное время года, похожее на самое себя, как голод похож на голод. Весна снова и снова связывалась с весной, русский язык с русским, зима с зимой, и только то лето, в которое в настоящий момент была заключена барышня Ризнич, выбивалось из этой череды, чтобы ненадолго забыть свое временное место в календаре между весной и осенью, между греческим и немецким.
Барышня Амалия Ризнич была в семье второй, кто носил такую фамилию и имя, а по бабке она вела происхождение от графов Ржевуских. Тех самых Ржевуских, которые с XVIII века давали Польше писателей и государственных деятелей, а в XIX веке прославились красивейшими женщинами, чьи парики и платья до сих пор можно видеть в музеях [1]. Первая, самая старшая Ржевуская, Эвелина, была замужем за неким Ганским, а потом вступила в брак второй раз – с Оно-ре де Бальзаком, французским романистом [2]. Вторую графиню Ржевускую, сестру Ганской-Бальзак, звали Каролина, и совсем молодой ее выдали замуж в семью Собаньских, но этот брак не был продолжительным. В 1825 году в Одессе и в Крыму она встречалась у своей младшей сестры, третьей графини Ржевуской, с поэтом Адамом Мицкевичем, который посвятил ей лучшие из своих любовных сонетов. На них еще можно было наткнуться среди семейных бумаг матери Амалии, и когда Амалия начала приводить в порядок и отдавать в переплет свои собрания рецептов, в одно из таких собраний она случайно включила и стихотворение Мицкевича, посвященное ее бабке, – оно было написано на обороте перечня блюд, подававшихся во время какого-то обеда в 1857 году. Третья графиня Ржевуская (бабка Амалии по прямой линии), Паулина, та самая, у которой встретились великий поэт и Собаньска, была второй женой судовладельца и крупного торговца Йована Ризнича. Он же происходил из рода тех самых бокельских богачей Ризничей, которые в конце XVIII века начали расширять свою торговую сеть на север и восток и, обосновавшись в Вене, скупать земельные угодья в Бачке, из тех самых Ризничей, у которых было принято до заката солнца пить только с закрытыми глазами, из тех самых Ризничей, среди которых в старину был один красавец, который за каждую свою улыбку получал от собственной любовницы по одному дукату. На заре XIX века одна из ветвей Ризничей переселилась из Вены в Триест, чтобы успешнее держать под контролем разросшийся семейный флот. Так что в начале XIX века дед Йована по-прежнему жил в Вене или в одном из имений в Бачке, а отец, Стеван, уже купил для сербской церковной общины в Триесте шитую золотом хоругвь с ликом святого Спиридона и с комфортом проживал на берегу Триестского канала, не только управляя флотилией в пятьдесят флагов, но и обладая недвижимостью в столько же очагов.