Между Софьюшкой и Обуховыми у черного забора было пространство, где мы играли в кузню. Натаскивали разных железяк из МТС, с кладбища прицепных комбайнов и колесников и делали тачки, дужки к ведрам, играли серьезно. Даже завели оплату — кто-то целый день по очереди колол старые доски на дрова под таганки, а вечером мы дрова делили и несли домой как заработок. Нас хвалили.
У Обуховых всюду были сделаны турники, брусья, самодельные железные кольца. С Софьюшкиного сарая мы прыгали, соревнуясь, кто прыгнет всех дальше издалека и схватится за перекладину. Раз я промахнулся и шлепнулся пластом на землю. Дыхание остановилось. Меня схватили за руки, за ноги и стали трясти, тогда вздохнул.
Дальше шел наш двухэтажный дом — бывший конный двор лесхоза, за ним сараи — наша отрада в прятках. Мне нравилась девочка, мы убежали от водящего и забились вместе в старый тарантас. Замирая от страха, глядели в щель меж сплетейных березовых прутьев, шептали: «Идет, идет!» И вдруг замолчали. Что-то незримое пронеслось в это мгновение, от чего я выпрыгнул из тарантаса и стрелой полетел. Но был застукан.
Во дворе ходили куры и наш козленок Тарзан, которого Обуховы прозвали Скелетом и доводили нас тем, что козленок откликался на кличку Скелет. Собаку мы не держали, но у нас петух был хуже собаки. Знал всех своих и гонял чужих. Пьяненькая Сима-воровка потащила раз курицу. Петух догнал Симу и отнял курицу.
Дальше шла редакция, потом дом Кольки Максимова. Его прозвали Колька Толстый, хотя никакой он не был толстый, да и где взять толщину в послевоенное время, а прозвал его наш старший брат. Играли в прятки, обычно сигали кто куда, часто в дыру на сеновал, Колька застрял, брат полез за ним, брата застукали и стали над ним смеяться. «Да не поймали бы меня, — оправдывался брат, — если бы не этот толстый». У Максимовых росли черемуха и яблоня, что было огромной редкостью из-за обложения налогом. Но яблоня была не садовая — дикая, и ее налог миновал и сохранил.
И вот — вспоминал про Кольку, и он сам вышел и пошел через дорогу. В домашних тапочках, шароварах, в военной рубашке без погон. Я остановил: «Николай!» Он долго всматривался. А узнав, тут же заявил, что наконец-то я явился и наконец-то он мне уши надерет за то, что я тридцать лет назад обломил у его черемухи сук.
— Это мне была мораль, — смеясь, отвечал я, — чтоб вовремя прощаться с игрушками.
Я играл на черемухе, качался на ее ветви, но рос я быстрее черемухи, и однажды сук обломился, и я шлепнулся.
Николай шел договариваться о рыбалке. Не спрося, откуда я, надолго ли, он позвал на рыбалку и исчез.
Ночь так и не приходила, даже как бы светало, потому что я потихоньку шел на рассвет. Тем более улица стала под уклон, и было далеко видно. Слева были конторы лесхоза я леспромхоза. В лесхозе мы дежурили вечерами. Сестра еще сокрушалась, что всегда подружки прогуливались по улице как раз мимо лесхоза, а она сидела в конторе. Но зато это были вечера с книгой, а то бильярд со стальными шариками от тракторных подшипников. А то китайский бильярд, то есть тот же шарик пускался наклонно и катился вниз, стукаясь о гвоздики, виляя по сторонам, и, наконец, попадал в ямку с какой-нибудь цифрой. Еще в лесхозе была комната радиосвязи, туда я потихоньку заходил, садился за рацию, надевал наушники и, поворачивая рычажки или колесики (но чтоб точно потом вернуть в то же положение), воображал себя разведчиком, передающим ценные сведения. В лесхозе для детей устраивалась елка. Давали подарки в пакетах из газетной бумаги. Булочку белую помню. Еще елка была и в школе, так что у нас выходило по два подарка. У нас в классе хорошо пел Петя Ходырев. Мы это знали, хотя он не только сцены, но даже нас стеснялся. Он жил как раз в леспромхозе, один у матери-уборщицы. (Он погиб, именно погиб, не умер — разбился на мотоцикле.) Однажды на новогоднем вечере шли выступления по классам. Мы всем классом навалились на Петю, закричали ему о чести тюнера, сказали потихоньку ведущей, чтоб объявила его выступление, и в самом прямом смысле вытолкнули его на сцену спортзала. Он запел, сцепив руки за спиной. Мы стояли за кулисами, и нам было видно, как он в кровь исцарапал ногтями себе руки, щипал себя до мгновенно вспыхивающих красных пятен, будто стоя на последнем допросе. Он пел: «Далеко-далеко, где кочуют туманы, где от легкого ветра колышется рожь, ты в родимом краю, у степного кургана, обо мне вспоминая, как прежде живешь…» Я не знаю, кто эту песню написал, я очень люблю ее, а теперь тем более, когда узнал, что Петя погиб. Я всегда вспоминал, как, весь напрягшись, Петя пел: «Далеко протянулась родная Россия, дорогая отчизна твоя и моя…»
Вместе с Петей мы бегали к Вовке Шишкину: вот и его дом. Он тоже разводил кроликов, но капитально, у него клетки стояли плотно, в три этажа, как район-новостройка. От него я и принес двух крольчих себе на горе. Раз мы именно у Вовки выпустили классную газету «Колючка». Ее выпускали по партам, и в эту неделю надо было отвести очередь. Мы изощрялись в юморе и сатире, но главным было то, что мы нашли повод чем-то уесть Риту Кулакову, нашу отличницу и реву-корову. Говорили, что Риту лупят даже за четверку. Что началось в классе! Мы сняли «Колючку» только тогда, когда нам сказали, что если про газету узнают родители Риты, то ее запорют насмерть. Риту вообще жалели. Только Иван Григорьевич Шестаков, наш классный руководитель старших классов, не пожалел. Он вел физику и во всеуслышание заявлял, что физику женщина знать не может, а если может, то только, в лучшем случае, при сильной фантазии, на тройку. Рита выходила к доске, заранее рыдая. Она шла на медаль, и весь педсовет валялся в ногах у Ивана Григорьевича, выпрашивая Рите пятерку. Нет, не смог переступить себя Иван Григорьевич. Сказали мне, что Рита кончила медицинский. С этой Ритой мы в один день вступали в пионеры. При керосиновой лампе, с одним казенным пионерским галстуком. Вначале она прочла торжественное обещание, ей повязали галстук, потом прочел я, перевязали мне. Потом сняли у меня, велев купить. Купить было негде, сделать было не из чего. По этой самой улице до Дома культуры лунным вечером, затеяв возню-толкание в снег, подсечки сзади, мы шли всем отрядом.
На этой улице было много лунных ночей, зимних и летних, ночей до такого замерзания, что, напровожавши Валю, я бежал, стуча окоченевшими ногами, как копытами. А еще была ночь зимняя. Мы всей семьей уже спали. Вдруг сестра потихоньку меня разбудила и велела одеться. Так как все наши проказы были вместе с нею: переодевание в ряженых, самодеятельность, купание — то я сразу с радостью слез с полатей и оделся. Луна была над селом — как над морем, огромная, будто лицо ее придвинулось именно к нам и было веселым. Взяли санки и стали катать друг друга. Я думал — сестра забыла, и спросил. Нет, она очень помнила эту ночь. Тогда снегу наметало под крыши, мы катались в лог по сугробам на уровне проводов. Матери тряслись от страха — провода были электрические, убило раз собаку. Нет, ничего не случалось, что-то же берегло нас. Катились вниз, как вот сейчас, к логу.
В логу весной первыми появлялись желтые солнышки цветка мать-и-мачехи, первые букетики приносили отсюда. В логу я нашел меч. Конечно, это был не меч, какой-то шкворень, от сеялки, может быть. Но похожий. С рукояткой, тяжелый. Был я в чистой белой рубашке и тащил меч домой, представляя мысленно древнерусского богатыря.
Дорога, которой я шел, была та, по которой уезжали из села; от нас до железнодорожной станции тридцать километров, там поезд в четыре утра на Ижевск, в Ижевске пересадка на поезд до Кирова. До областного центра ехалидвое суток. «Петом был еще другой путь — сорок пять километров до Аргыжа, там на пароход, но это еще дольше. Отсюда я дважды уезжал поступать в институты. В первое после школы лето никуда не поступал, так как — еще не было паспорта, работал на комбайне, потом в редакции. Через год поступал в Уральский университет на факультет журналистики. Не поступил. Срезался на истории, ответив без запинки на все вопросы, а оценки объявляли вечером. Гляжу — мне двойка. Мысли даже не возникло идти куда-то разбираться, требовать правды. Повернулся и уехал. На другое лето я изо всех сил хотел уйти из редакции; тут долго объяснять, но будет достаточно, если мне на слово поверят, что я считал знания о жизни недостаточными, так я и писал в своем дневнике, но редактор Сорокин не отпускал. А поступать в институт он не мог запретить, и я, наугад раскрыв справочник вузов, ткнул в него пальцем и попал в Горьковский институт инженеров водного транспорта. Подал документы, поехал. Если на журналистику был огромный конкурс, то тут еле набиралось по человеку на место. Но тут уж я сам затосковал. Нарешал математику письменно так, что сразу пошел забирать документы. Мне не дали. Вечером вывесили оценки, у меня была четверка. Пришлось идти на устный. Взял один билет, второй, сказал, что оба не знаю. Спросили, какой я знаю, велели выбрать. Выбрал, сел готовиться. Подсел преподаватель, решил задачку, велел переписать. Когда пошел отвечать, отвечать не дали, посмотрели на задачу, поставили четверку. Я чуть не завыл. Уже мерещилась пристань на Волге, я — начальник, красивая нарядная жена поднимается от реки, и ребятишки гурьбой сыплются с обрыва. И я, усталый после трудной навигации, снимаю форменную фуражку и подставляю солнцу обветренное лицо. Но на сочинение я шел, стиснув зубы. И добился своего — я сделал четыре ошибки в слове из трех букв: написал не «еще», а «исчо»; я ставил запятые в середине слов; содержание же было бредовым. Меня вызвали и велели переписать. Я отказался. Велели переписать чье-то. Отказался. Уже были написаны стихи: