В этот момент за моей спиной раздался тяжелый топот. Тамарка вскрикнула, а Сашка засмеялся.
Из-за стога, выбрасывая вперед передние спутанные ноги, показалась белая лошадь. Это был наш мерин по кличке Громобой. Никто не знал, сколько ему лет, и белой масти он был, может быть, от старости, от седин. Старые лошади тоже седеют.
Громобой подошел ко мне, тихо лежащему на земле, и низко опустил свою тяжелую голову, обдав мое лицо горячим полынным дыханием. Так он стоял долго, будто в глубоком раздумье, будто припоминая что-то далекое, и луна светлыми слезинками застыла в темных зрачках его неподвижных, жутковатых глаз…
Сашка с Тамаркой столкнули в воду лодку и поплыли. Когда весла крыльями всплескивались над водой, с них стекали капли, вспыхивая голубыми огоньками. Лодка ушла далеко. Я перебрался на берег и спрятался в камышах. Здесь пресно пахло болотом, холодной осокой и рыбой. Где-то ухала выпь. Над озером со свистом протянула стайка кем-то вспугнутых чирков.
Я не знал, что делать дальше. Все мне стало безразличным и постылым. Вот сейчас мне особенно захотелось погубить для себя весь мир: броситься в воду и утонуть. Но чтобы это произошло на глазах у Тамарки. Пусть она поревет, когда поймет, какого человека загубила…
Я даже не испугался, когда сзади послышался шелест и хруст камыша. Кто-то осторожно крался ко мне. Раздвигая камыш, я шагнул навстречу и, лицом к лицу, столкнулся с маленькой женщиной. Она дико вскрикнула от испуга и шарахнулась назад. Выскочив из камышей, ударилась прямиком к балаганам. Она быстро катилась темным клубком, и тут только я узнал нашу повариху Нюшку. Нюшка была совсем маленькая девушка и горбатая от рождения. Горбы торчали спереди и сзади, отчего Нюшка в своей кожаной тужурке напоминала футбольный мяч.
Все взрослые и даже мы, ребятишки, знали, что она до безумия влюблена в Сашку Гайдабуру. Когда Нюшка попадалась ему на глаза, то как-то странно начинала поводить плечами и взмахивать локтями, словно подбитая птица. Наверное, так она пыталась подняться над землею, стать выше ростом.
Нюшка не умела скрывать свою несчастную любовь, она ничего не умела скрывать. Разливая щи косарям, она в Сашкину миску клала самый большой и жирный кусок баранины. Все хохотали, а Сашка чертыхался: он терпеть не мог баранин жир.
Так вот, значит, с кем разделил я свою ревность в эту голубую прекрасную ночь! Ведь Нюшка тоже тайком шастала за Сашкой по пятам.
Лодка плыла к берегу. Так же светила низкая луна, чайкой виднелась вдали белая Сашкина рубаха, но озеро как-то сразу вдруг потемнело, на нем стали гаснуть звезды.
Я поднял голову. Западную часть неба завалило черной тучей. Казалось, она не двигалась и не клубилась, как обычно, — настолько была тяжела. Она просто набухала, росла, нависала над головой, становилась похожей на скалу, грозящую обвалом. С лунной стороны края тучи обвила серебристая лента — словно застывшая молния.
Глухо, как из-под земли, рыкнул гром. Туча дохнула холодным ветром, и озеро передернулось искристой рябью. Снова все стихло, и в этой тишине по воде заплясали на гусиных ланках первые тяжелые капли. Тревожно зашептались камыши.
Вдруг туча-скала обрушилась: наискось, огненным бичом полоснула ее молния, и страшной силы гром порожними грохочущими бочками прокатился по камышам, приминая их к земле. Невесть откуда налетевший ветер крутанул дождевые потоки, опрокинул и бросил их плашмя на кипящую воду. Черными птицами взмыли ввысь клочья сена.
Я перепугался, стал выдираться из камышей и тут только, вспомнив про лодку, оглянулся. Но все было в порядке: Сашка и Тамарка маячили уже на берегу, с хохотом вытаскивали из воды лодку. Я прилег — стыдно было показываться им на глаза.
Совсем рядом снова оглушительно рвануло, и с новой силой ударили навесные струи дождя. Много раз видел я «слепые» дожди пополам с солнцем, но никогда не видел грозу при луне.
Забылись все недавние горечи и обиды, я всем телом прижался к вздрагивающей земле, чувствуя, как к сердцу подступает буйная радость, смешанная с необъяснимым страхом. Теперь уже гремело без перерыва, и без перерыва сверкали молнии, багровым зловещим светом озаряя землю, и ровные дождевые струи при этом свете походили на стебли неведомых растений, которые, казалось, можно раздвигать руками…
И мне почудилось, что когда-то и где-то я уже видел это бешенство воды и огня, и я уже не в силах был лежать на месте, — хотелось, запрокинув голову, бежать и грозу и кричать. Вот как Сашка с Тамаркой, которые вытащили наконец лодку и рванули к табору, подпрыгивая и дурачась на ходу.
Когда они убежали, я тоже выбрался из своего укрытия и припустил к дедушкиному балагану. Наперерез мне, чавкая копытами, проскакал Громобой. У балаганов я чуть не налетел на повариху бабку Кулину. Она смотрела на небо и мелко крестилась:
— Господи-иисуси, страхи-то какие! Сколь живу — отродясь такого не видела. Не к добру это, не к добру-у…
У бабки на сенокосе работало четыре сына. Все они жили отдельными домами, а тут как раз такой случаи: побыть с ними вместе, покормить из своих рук, как тогда, когда были они маленькими. Вот и притащилась вместе со всеми в поле. Сейчас платье на бабке намокло. Она была длинная и худая, как черпая оглобля. Я мокрым мышонком шмыгнул мимо в душную нору балагана…
Проснулся поздно. Солнце было уже высоко, и я удивился, что дедушка не разбудил меня на работу. А когда огляделся, то понял, что не работал никто. Мужики толпились вокруг бригадира Сереги Киндякова, который, видать, только что приехал из деревни, весь был заляпан грязью. Бабы стояли в сторонке, в горестных позах скрестив на груди руки и подперев ладонями подбородки. Бой-баба Мокрына Коптева тихо плакала и сморкалась в уголок платка.
Дедушка сидел за балаганом и тюкал перевернутым молотком по лезвию косы. Я подошел к нему. Он не взглянул на меня, красная его борода, всегда расчесанная и ухоженная, была всклокочена, в ней запутался засохший цветок ромашки. И еще я заметил, дедушка тюкал косу по одному и тому же месту. Наконец он тихо сказал, не поднимая головы:
— Война началась, Серега…
Глава 4
ГЛУХОЗИМЬЕ
1
Поздняя осень… Давно уже отзвенели тихой медью погожие деньки бабьего лета, золотыми метелями откружил листопад, и теперь пустынно, неуютно в поле и в лесу, глухо и тоскливо во всей природе.
Полевая дорога: тускло блестят размытые дождями колен, ветер свистит в придорожных голых бурьянах, грязные клочья туч проносятся низко над землей, задевая верхушки деревьев. Вон озябшая ворона сидит на потемневшей от сырости копне сена, холодный ветер ерошит ее перья, ворона хриплым, простуженным голосом кричит в серую ветряную пустоту:
— Кар-р, кар-рр!
А то разыграется ночью целая буря, загудет, застонет над степью, молодецким, разбойным посвистом отзовется в черных лесах…
Но утихнут бури, кончатся беспросветные гнилые дожди, и вот однажды под утро упадет на грязную землю сверкающий колкий иней, закраины озера схватится стеклистым ледком, и когда в ясное небо поднимется солнце, то таким праздничным блеском засияет мир, что дух займется от свежести, простора и чистоты. Изморозь ознобит прибрежные тальники, остывая, задымится туманом сразу потемневшая вода, и жестко, жестяно зашелестит вмороженная в лед осока.
Вялая рыба соберется в косяки, пойдет по озерному дну искать глубокие илистые ямины для зимовки; и даже хищная щука в это время равнодушна ко всему, она тоже плавает сонно, еле шевеля рыжими плавниками: ищет себе зимнее убежище.
Запоздалая стая лебедей протянет над озером и, может быть, снежными хлопьями опустится на пустынное жнивье — покормиться перед дальней дорогой…
2
Зима как-то сразу навалилась на нашу деревню, большими снегами и ледяным мраком придавила к земле и без того низкие саманные да пластяные избы. Тихо сделалось в деревне, даже собаки перестали брехать, словно околели все до одной. Дни стали короткими, «с гулькин нос», как говорит бабушка. Медлительно, нехотя займется серенький рассвет, самую малость постоит морозный дремотный денек, а там, гляди, и снова вечер, и снова шорох метели по крыше да тоскливый вой ветра в трубе…
Скучно в такие вечера, одиноко. На улицу выйдешь — холод собачий, и темень такая, что давит, гнет к земле, и хоть волком завой — все равно не откликнется тебе живой голос. Только, может быть, далеко за озером завизжат полозья сапой — запоздалая баба возвращается домой с сеном или дровами.
А в избе жарко, керосиновая лампа разливает желтый свет и тихо попискивает, выгорая. Дедушка Семен горбится на своем низеньком, оплетенном брезентовыми ремнями стульчике — чинит мой валенок. В зубах у него черная, просмоленная варом, дратва со свиной щетинкою на конце, которая заменяет иглу. Дедушка ловко ковыряет шильцем, багровея лицом, растягивает дратву за концы обеими руками и ворчит не сердито, по привычке: