Прощай, мой голубчик. Желаю счастья тебе. Поздравляю с чином. Целую ручки Эмилии Федоровне и детей твоих. Что они?
Твой Достоевский.
Белинский охраняет меня от антрепренеров. Я перечел мое письмо и нашел, что я, во-1-х, безграмотен, а во-2-х, самохвал.
Прощай. Ради Бога, пиши.
Наш Шиллер пойдет на лад непременно. Белинский хвалит предприятие полного издания. Я думаю, со временем его можно выгодно продать, хоть Некрасову н<а>прим<ер>. Прощай.
Мин<н>ушки, Кларушки, Марианны и т. п. похорошели донельзя, но стоят страшных денег. На днях Тургенев и Белинский разбранили меня в прах за беспорядочную жизнь. Эти господа уж и не сознают, как любить меня, влюблены в меня все до одного. Мои долги на прежней точке.
24. M. M. Достоевскому
1 февраля 1846. Петербург
1 февраля.
Любезный брат,
Во-первых, не сердись, что долго не писал. Ей-богу, некогда было, и сейчас докажу. Главное, что меня задержало, было то, что я до самого последнего времени, то есть до 28-го числа, кончал моего подлеца Голядкина*. Ужас! Вот каковы человеческие расчеты: хотел было кончить до августа и протянул до февраля! Теперь посылаю тебе альманах*. «Бедные люди» вышли еще 15-го. Ну, брат! Какою ожесточенною бранью встретили их везде! В «Иллюстрации» я читал не критику, а ругательство*. В «Северной пчеле» было черт знает что такое*. Но я помню, как встречали Гоголя, и все мы знаем, как встречали Пушкина. Даже публика в остервенении: ругают ¾читателей, но ¼ (да и то нет) хвалит отчаянно. Débats[25] пошли ужаснейшие. Ругают, ругают, ругают, а все-таки читают. (Альманах расходится неестественно, ужасно. Есть надежда, что через 2 недели не останется ни одного экземпляра.) Так было и с Гоголем. Ругали, ругали его, ругали — ругали, а все-таки читали и теперь помирились с ним и стали хвалить. Сунул же я им всем собачью кость! Пусть грызутся — мне славу, дурачье, строят. До того осрамиться, как «Северная пчела» своей критикой, есть верх посрамления. Как неистово-глупо! Зато какие похвалы слышу я, брат! Представь себе, что наши все и даже Белинский нашли, что я даже далеко ушел от Гоголя. В «Библиотеке для чтения», где критику пишет Никитенко, будет огромнейший разбор «Бедных людей» в мою пользу*. Белинский подымает в марте месяце трезвон*. Одоевский пишет отдельную cтатью о «Бедных людях». Соллогуб, мой приятель, тоже*. Я, брат, пустился в высший свет и месяца через три лично расскажу тебе все мои похождения*.
В публике нашей есть инстинкт, как во всякой толпе, но нет образованности. Не понимают, как можно писать таким слогом. Во всем они привыкли видеть рожу сочинителя; я же моей не показывал. А им и невдогад, что говорит Девушкин, а не я, и что Девушкин иначе и говорить не может. Роман находят растянутым, а в нем слова лишнего нет. Во мне находят новую оригинальную струю (Белинский и прочие), состоящую в том, что я действую Анализом, а не Синтезом, то есть иду в глубину и, разбирая по атомам, отыскиваю целое, Гоголь же берет прямо целое и оттого не так глубок, как я*. Прочтешь и сам увидишь. А у меня будущность преблистательная, брат!
Сегодня выходит Голядкин. 4 дня тому назад я еще писал его. В «Отечеств<енных> записках» он займет 11 листов. Голядкин в 10 раз выше «Бедных людей». Наши говорят, что после «Мертвых душ» на Руси не было ничего подобного, что произведение гениальное, и чего-чего не говорят они! С какими надеждами они все смотрят на меня! Действительно, Голядкин удался мне донельзя. Понравится он тебе как не знаю что! Тебе он понравится даже лучше «Мертвых душ», я это знаю. Получают ли у вас «Отечеств<енные> записки»? Не знаю, даст ли мне экземпляр Краевский.
Ну, брат, я тебе так давно не писал, что не помню, на чем я тогда остановился. Так много воды утекло! Скоро увидимся. Летом я непременно к вам, друзья мои, и всё лето буду страшно писать: мысли есть. Теперь я тоже пишу. За Голядкина взял я ровно 600 руб. серебром. Сверх того, я еще получал бездну денег, так что истратил 3 тысячи после разлуки с тобою. Живу-то я беспорядочно — вот в чем вся штука! Я переехал с квартиры и нанимаю теперь две превосходно меблированные комнаты от жильцов. Мне очень хорошо жить.
Адрес мой: у Владимирской церкви, на углу Гребецкой улицы и Кузнечного переулка, дом купца Кучина, в № 9-м. Пиши, пожалуйста, ради Бога. Напиши, понравились ли «Бедные люди». Кланяйся Эмилии Федоровне и целуй детей. Я был влюблен не на шутку в Панаеву, теперь проходит, а не знаю еще. Здоровье мое ужасно расстроено; я болен нервами и боюсь горячки или лихорадки нервической*. Порядочно жить я не могу, до того я беспутен. Если не удастся летом купаться в море, то просто беда. Прощай, ради Бога, пиши. Извини, что скверно написал письмо. Спешу. Целую тебя. Прощай.
Т<вой> Достоевский.
Ну, брат, ради Бога, извини, что ничего не прислал до сих пор. Летом всё привезу. Ну, прощай, уже третий час.
Всем вам привезу подарки.
Мы с тобою летом, дружище, проведем время повеселее нынешнего. Деньгами-то я буду не богат, но на 800 р. или на 1000 надеюсь. На лето довольно.
Верочка выходит замуж. Знаешь ты это?*
25. M. M. Достоевскому
1 апреля 1846. Петербург
1 апреля 1846.
Любезный брат,
Посылаю тебе каску с принадлежностями и пару эполет. Чешуи на каске не вделаны, потому что, как сказали, в дороге кивер попортится. Не знаю, хорошо ли услужил. Если же не хорошо, то не я виноват, потому что решительно ничего не понимаю в этих вещах. Отстал от века, друг мой.
Теперь 2-й вопрос. Спросишь, почему так поздно. Но я, милейший мой, в такой каторге, что, как бы ни показалось оно странным тебе, ей-богу, не сыскал времени для комиссии твоей. Правда, две почты пропустил решительно только по своей оплошности. Виноват. Не сердись.
Теперь далее. Друг мой. Ты, верно, пеняешь, что я так долго тебе не пишу. Но я совершенно согласен с Гоголевым Поприщиным: «Письмо вздор, письма пишут аптекари»*. Что мне было написать тебе? Мне нужно было бы исписать томы, если бы начать говорить так, как бы хотелось мне. В моей жизни каждый день столько нового, столько перемен, столько впечатлений, столько хорошего и для меня выгодного, столько и неприятного и невыгодного, что и самому раздумывать некогда. Во-первых, я весь занят. Идей бездна и пишу беспрерывно. Не думай, чтобы я совсем был на розах. Вздор. Во-первых, я прожил много денег, то есть ровно 4500 руб. со времени нашей разлуки с тобою и на 1000 руб. ассиг<нациями> продал вперед своего товару. Таким образом, при известной тебе моей аккуратности я себя обокрал совершенно и начинаю опять по-прежнему бывать без копейки.
Но это ничего. — Слава моя достигла до апогеи. В 2 месяца обо мне, по моему счету, было говорено около 35 раз в различных изданиях. В иных хвала до небес, в других с исключениями, а в третьих руготня напропалую. Чего лучше и выше? Но вот что гадко и мучительно: свои, наши, Белинский и все мною недовольны за Голядкина. Первое впечатление было безотчетный восторг, говор, шум, толки. Второе — критика*. Именно: все, все с общего говору, то есть наши и вся публика, нашли, что до того Голядкин скучен и вял, до того растянут, что читать нет возможности. Но что всего комичнее, так это то, что все сердятся на меня за растянутость и все до одного читают напропалую и перечитывают напропалую. А один из наших тем только и занимается, что каждый день прочитывает по главе, чтобы не утомить себя, и только чмокает от удовольствия. Иные из публики кричат, что это совсем невозможно, что глупо и писать и помещать такие вещи, другие же кричат, что это с них и списано и снято, а от некоторых я слыхал такие мадригалы, что говорить совестно.
Что же касается до меня, то я даже на некоторое мгновение впал в уныние. У меня есть ужасный порок: неограниченное самолюбие и честолюбие. Идея о том, что я обманул ожидания и испортил вещь, которая могла бы быть великим делом, убивала меня. Мне Голядкин опротивел. Многое в нем писано наскоро и в утомлении. 1-я половина лучше последней. Рядом с блистательными страницами есть скверность, дрянь, из души воротит, читать не хочется. Вот это-то создало мне на время ад, и я заболел от горя. Брат, я тебе пришлю Голядкина через две недели, ты прочтешь. Напиши мне свое полное мнение.
Пропускаю жизнь и мое учение и скажу кое-что о наших новостях. 1-е (огромная новость). Белинский оставляет «Отечеств<енные> записки»*. Он страшно расстроил здоровье, отправляется на воды и, может быть, за границу. Он не возьмется за критику года два. Но для поддержания финансов издает исполинской толщины альманах (в 60 печ<атных> листов)*. Я пишу ему две повести: 1-е) «Сбритые бакенбарды», 2-я) «Повесть об уничтоженных канцеляриях», обе с потрясающим трагическим интересом и — уже отвечаю — сжатые донельзя. Публика ждет моего с нетерпением. Обе повести небольшие. Кроме того, что-нибудь Краевскому и роман Некрасову. Всё это займет меня год. «Сбритые бакенбарды» я кончаю*.