— Мне известны эти явления, — отвечал иностранец. — Человек с моей опытностью не может ошибаться.
Все присутствующие признались, что понимали и испытывали то, что незнакомец сейчас описал.
— Одно из наших национальных суеверий объясняет это так, — проговорил Мерваль (тот, который первый заговорил с Глиндоном), — что в ту минуту, как вы чувствуете, что ваша кровь стынет, а волосы на голове становятся дыбом, кто-то проходит по тому месту, где будет ваша могила. Нет такой страны, которая не объясняла бы каким-либо суеверием это странное чувство; между арабами есть секта, которая полагает, что в такую минуту Бог назначает час вашей смерти или смерти кого-нибудь, кто вам дорог. Дикий африканец, воображение которого омрачено гнусными обрядами мрачного идолопоклонства, воображает, что дьявол тянет его в это время к себе за волосы: вот каким образом смешное соединяется с ужасным.
— Это, очевидно, ощущение чисто физическое и происходит от расстройства желудка или волнения крови, — сказал молодой неаполитанец, с которым Глиндон был приятелем.
— Отчего же в таком случае все народы соединяют с ним какой-нибудь предрассудок, какой-нибудь суеверный ужас и придают ему какое-нибудь отношение связи между материальными элементами нашего существа и невидимым миром, которым, как предполагают, мы окружены? Что касается меня, я думаю...
— Что вы думаете? — спросил Глиндон, любопытство которого было сильно возбуждено.
— Я думаю, — продолжал незнакомец, — что это волнение есть только выражение отвращения и ужаса материи перед чем-нибудь непреодолимым, но антипатичным всему нашему существу, перед какой-нибудь враждебной нам силой, которой, к счастью, мы не в состоянии постичь из-за несовершенства наших чувств.
— Разве вы верите в духов? — спросил Мерваль с недоверчивой улыбкой.
— Я говорю вовсе не о духах; но могут существовать виды материи, невидимые и столь же неосязаемые для нас, как и микроскопические животные воздуха, которым мы дышим, и воды, находящейся в этом бассейне. Эти существа могут иметь свои страсти и качества так же, как и микроскопические животные, с которыми я их сейчас сравнил. Чудовище, которое живет и умирает в капле воды, питающееся существами еще более микроскопическими, чем оно само, не менее ужасно в своем гневе и дико по своей природе, чем лев пустыни. Вокруг нас могут быть вещи, которые были бы опасны и вредны человеку, если бы Провидение простыми видоизменениями материи не положило преграды между ними и нами.
— И вы думаете, что эта преграда никогда не может быть устранена? быстро спросил молодой Глиндон. — Неужели всемирные предания магии и чародейства — только простые басни?
— Может быть, да, а может быть, и нет, — небрежно отвечал иностранец. Но в этом веке, по преимуществу веке Разума, кто будет настолько безумен, чтобы решиться уничтожить преграду, отделяющую его от тигра и льва? Кто станет жаловаться на закон, согласно которому место акуле в обширных морских пучинах? Но оставим этот праздный спор.
Он встал, заплатил за шербет, слегка поклонился обществу и скоро исчез за деревьями.
— Кто этот господин? — с жадным любопытством спросил Глиндон.
Все молча переглянулись.
— Я вижу его в первый раз, — ответил наконец Мерваль.
— И я тоже.
— И я...
— Я его хорошо знаю, — сказал тогда неаполитанец, который был не кто иной, как Цетокса. — Если вы не забыли, он пришел со мной. Он приезжал в Неаполь два года тому назад, а теперь приехал снова; он несметно богат и вообще очень интересен. Мне очень неприятно, что он вел сегодня такой странный разговор, который поощряет и подтверждает смешные слухи, ходящие про него.
— Действительно, — проговорил другой неаполитанец, — события того времени, хорошо вам известные, Цетокса, оправдывают слухи, которые вы хотели бы заглушить.
— Мы так мало вращаемся, мой соотечественник и я, в неаполитанском обществе, — сказал Глиндон, — что многого не знаем из того, что кажется достойным большого внимания. Можно вас спросить, что это за слухи и на какие события вы намекаете?
— Что касается слухов, — отвечал Цетокса, вежливо обращаясь к обоим англичанам, — то достаточно будет сказать, что синьору Занони приписывают такие качества, которые каждый желал бы иметь для себя, но которые весь свет осуждает, когда они принадлежат другому. Случай, о котором упоминает синьор Бельджиозо, особенно проявил эти качества, и, признаюсь, было немало чудесного. Вы, без сомнения, играете, господа?
Здесь Цетокса остановился, и так как оба англичанина время от времени бросали на игорный стол по нескольку червонцев, то они в ту же минуту отвечали утвердительно.
— В таком случае, — сказал Цетокса, — я продолжаю. Несколько дней тому назад, в день приезда Занони в Неаполь, случаю было угодно, чтобы я играл довольно долго и проиграл. Я поднялся со своего места, решившись больше не играть, когда вдруг заметил Занони, с которым я перед тем познакомился и которому был несколько обязан. Не дав мне времени выразить удовольствие, которое я испытал при встрече с ним, он взял меня за руку, говоря:
— Вы проиграли больше, чем вы можете заплатить, не стесняя себя. Что касается меня, я ненавижу игру, но я интересуюсь этой партией. Хотите вы играть на эту сумму за меня? Проигрыш мой; половина выигрыша ваша.
Удивленный этим предложением, я хотел отказаться, но голос и взгляд Занони имели что-то непреодолимое; к тому, же я жаждал восполнить свои потери и, конечно, не встал бы из-за стола, если бы у меня в кармане оставалось хоть сколько-нибудь денег. Я сказал ему, что принимаю его предложение с условием, что мы разделим проигрыш, как и выигрыш, пополам.
— Как хотите, — ответил он с улыбкой, — вы можете быть уверенным, что выиграете.
Я снова сел. Занони встал за мной; счастье вернулось ко мне, я все время выигрывал. Короче, когда я кончил играть, я был богат.
— Плутовство не может быть в публичной игре? В особенности в банке?
Этот вопрос был задан Глиндоном.
— Конечно, нет, — ответил граф. — Наше счастье было действительно чудесно, до такой степени, что один сицилиец (сицилийцы вообще дурно воспитаны и вспыльчивы) рассердился и сделался заносчив. "Синьор, — сказал он, повертываясь к моему новому другу, — вы не должны стоять так близко к столу. Не знаю, как это произошло, но вы действовали неблагородно".
Занони спокойно отвечал, что не сделал ничего против правил, что он в отчаянии оттого, что один игрок не может иначе выигрывать, как только за счет остальных, и что он не мог поступить нечестно, если бы даже и желал. Сицилиец принял сдержанность иностранца за трусость и сделался еще заносчивее. Он встал из-за стола и посмотрел на Занони с слишком вызывающим видом.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});