Губернатор встретил их чрезвычайно сердечно. Он уже слышал, что произошло в таверне «У французского короля». Они могут не затруднять себя объяснениями. Никакого официального расследования предпринято не будет. Ему прекрасно известны мотивы этой дуэли.
— Если бы исход поединка был иным, — откровенно признался губернатор, — я бы, конечно, действовал иначе. Прекрасно зная, кто зачинщик ссоры, — не я ли предостерегал вас, мосье Питт? — я вынужден был бы принять меры против Тондера и, быть может, просить вашего содействия, капитан Блад. В колонии тоже должен поддерживаться какой-то порядок. Но все произошло как нельзя более удачно. Я счастлив и бесконечно благодарен вам, мосье Питт.
Такие речи показались Питту хорошим предзнаменованием, и он попросил разрешения засвидетельствовать свое почтение мадемуазель Люсьен.
Д'Ожерон поглядел на него в крайнем изумлении.
— Люсьен? Но Люсьен здесь уже нет. Сегодня утром она отплыла на французском фрегате во Францию вместе со своим супругом.
— Отплыла… с супругом?. — как эхо, повторил Джереми, чувствуя, что у него закружилась голова и засосало под ложечкой.
— Да, с мосье де Меркером. Разве я не говорил вам, что она помолвлена? Отец Бенуа обвенчал их сегодня на заре. Вот почему я так счастлив и так благодарен вам, мосье Питт. Пока капитан Тондер преследовал ее как тень, я не решался дать согласие на брак. Памятуя о том, что проделал однажды Левасер, я боялся отпустить от себя Люсьен. Тондер, без сомнения, последовал бы за ней, как когда-то Левасер, и в открытом море мог бы отважиться на то, чего он не решался позволить себе здесь, на Тортуге.
— И поэтому, — сказал капитан Блад ледяным тоном, — вы стравили этих двух, чтобы, пока они тут дрались, третий мог улизнуть с добычей. Это, мосье д'Ожерон, ловкий, но не слишком дружественный поступок.
— Вы разгневались на меня, капитан! — Д'Ожерон был искренне расстроен. — Но я ведь должен был в первую очередь позаботиться о своей дочери! И притом я же ни секунды не сомневался в исходе поединка. Наш дорогой мосье Питт не мог не победить этого негодяя Тендера.
— Наш дорогой мосье Питт, — сухо сказал Блад, — руководимый любовью к вашей дочери, очень легко мог лишиться жизни, убирая с пути препятствия, мешающие осуществлению желательного для вас союза. Ты видишь, Джереми, — продолжал он, беря под руку своего молодого шкипера, который стоял, повесив голову, бледный как мел, — какие западни уготованы тому, кто любит безрассудно и теряет голову. Пойдем, дружок. Разрешите нам откланяться, мосье д'Ожерон.
Он чуть ли не силой увлек молодого человека за собой. Однако капитан Блад был зол, очень зол и, остановившись в дверях, повернулся к губернатору с улыбкой, не предвещавшей добра.
— А вы не подумали о том, что я ради мосье Питта могу проделать как раз то самое, что мог бы проделать Тондер и чего вы так боитесь? Вы не подумали о том, что я могу погнаться за фрегатом и похитить вашу дочь для моего шкипера?
— Великий боже! — воскликнул д'Ожерон, мгновенно приходя в ужас при одной мысли о возможности такого возмездия. — Нет, вы никогда этого не сделаете!
— Вы правы, не сделаю. Но известно ли вам, почему?
— Потому, что я доверился вам. И потому, что вы — человек чести.
— Человек чести! — Капитан Блад присвистнул. — Я — пират. Нет, не поэтому, а только потому, что ваша дочь недостойна быть женой мистера Питта, о чем я ему все время толковал и что он теперь сам, я надеюсь, понимает.
Это была единственная месть, которую позволил себе Питер Блад.
Рассчитавшись таким образом с губернатором д'Ожероном за его коварный поступок, он покинул его дом, уведя с собой убитого горем Джереми.
Они уже приближались к молу, когда немое отчаяние юноши внезапно уступило место бешеному гневу. Его одурачили, обвели вокруг пальца и даже жизнь его поставили на карту ради своих подлых целей! Ну, он им еще покажет!
— Попадись он мне только, этот де Меркер! — бушевал Джереми.
— Да, воображаю, каких ты тогда натворишь дел! — насмешливо произнес капитан Блад.
— Я его проучу, как проучил этого пса Тендера.
Тут капитан Блад остановился и дал себе посмеяться вволю:
— Да ты сразу стал записным дуэлянтом, Джереми! Прямо грозой всех шелковых камзолов! Ах, пожалуй, мне пора отрезвить тебя, мой дорогой Тибальд[82], пока ты со своим бахвальством не влип снова в какую-нибудь скверную историю.
Хмурая морщина прорезала высокий чистый лоб юноши.
— Что это значит — отрезвить меня? — сурово опросил он. — Уложил я вчера этого француза или не уложил?
— Нет, не уложил! — снова от души расхохотавшись, отвечал Блад.
— Как так? Я его не уложил? — Джереми подбоченился. — Кто же его тогда уложил, хотелось бы мне знать? Кто? Может быть, ты скажешь мне?
— Скажу. Я его уложил, — сказал капитан Блад я снова стал серьезен. — Я его уложил медным подсвечником. Я ослепил его, пустив ему солнце в глаза, пока ты там ковырялся со своей шпагой… — И, заметив, как побледнел Джереми, он поспешил напомнить — Иначе он убил бы тебя. — Кривая усмешка пробежала по его гордым губам, в светлых глазах блеснуло что-то неуловимое, и с горькой иронией он произнес — Я же капитан Блад.
ИСКУПЛЕНИЕ МАДАМ ДЕ КУЛЕВЭН
Граф дон Жуан де ля Фуэнте из Медины, полулежа на кушетке возле открытых кормовых окон в своей роскошной каюте на корабле «Эстремадура», лениво перебирал струны украшенной лентами гитары и томным баритоном напевал весьма популярную в те дни в Малаге игривую песенку.
Дон Жуан де ля Фуэнте был сравнительно молод — не старше тридцати лет; у него были темные, бархатистые глаза, грациозные движения, полные яркие губы, крошечные усики и черная эспаньолка; изысканные манеры его дополнял элегантный костюм. Лицо, осанка, даже платье — все выдавало в нем сластолюбца, и обстановка этой роскошной каюты на большом, сорокапушечном галионе, которым он командовал, вполне соответствовала его изнеженным вкусам. Оливково-зеленые переборки украшала позолоченная резьба, изображавшая купидонов и дельфинов, цветы и плоды, а все пиллерсы имели форму хвостатых, как русалки, кариатид. У передней переборки великолепный буфет ломился от золотой и серебряной утвари. Между дверями кают левого борта висел холст с запечатленной на нем Афродитой. Пол был устлан дорогим восточным ковром, восточная скатерть покрывала квадратный стол, над которым свисала с потолка массивная люстра чеканного серебра. В сетке на стене лежали книги — «Искусство любви» Овидия[83], «Сатирикон»[84], сочинения Боккаччо[85] и Поджо[86], свидетельствуя о пристрастии их владельца к классической литературе. Стулья, так же как и кушетка, на которой возлежал дон Жуан, были обиты цветной кордовской кожей с тисненым золотом узором, и хотя в открытые кормовые окна задувал теплый ветерок, неспешно гнавший галион вперед, воздух каюты был удушлив от крепкого запаха амбры и других благовоний.