Парис. Скажи, как другу,
Мне, Диомед, кто в мнении твоем
Имеет больше прав владеть Еленой
Я или Менелай?
Диомед. По правде - оба
Вы стоите ее. Он, потому что
Закрыв глаза на женино распутство,
Упрямо домогается добыть
Ее назад, накликав столько бедствий
На целый мир, а ты - как покровитель
Распутницы, который точно так же
Нимало не стесняешься стыдом
Губить из-за подобного предмета
Своих друзей. Он, как рогатый бык,
Упрямо уперся на том, чтоб выпить
Подонки грязной бочки, а тебе
Не совестно прижить себе детей
С развратницей. Коль скоро взвесить вас,
То эта дрянь, куда она ни станет,
К себе весов никак не перетянет
Парис. Ты слишком уж жесток к своей землячке.
Диомед. Не я жесток, она чресчур жестока
К моей земле. Подумай, есть ли капля
Ее преступной крови, для которой
Не пал во поле грек? Найдется ль скрупул
В ее распутном теле, не принесший
Погибели троянцу? Если взять
И счесть ее слова все, то наверно,
За каждое, какое лишь успела
Она сказать во весь пустой свой век
Сражен в бою троянец или грек.
Гомеровские фигуры созданы воображением самого благородного из всех народов, обитавших на берегах Средиземного моря, светлым, радостным воображением, не зараженным ни страхом перед религиозными призраками, ни влиянием алкоголя, воображением, взлелеянным теплым климатом и голубым небом. А у Шекспира эти фигуры похожи на карикатуры, набросанные великим поэтом в период озлобления и раздражения, потом - вышедшим из смешанного северного народа, получившего цивилизацию через христианство и привыкшего, вопреки всем попыткам возродить паганизм, видеть в чувстве любви соблазн, ведущий в ад, в наслаждении - запретный плод, а в половых отношениях - нечто недостойное человека.
В высшей степени любопытно, что Шекспир не может представить себе любовь древних греков без бича половых болезней. Через всю драму проходит вереница намеков, гневных вспышек и проклятий все по поводу той болезни, которая явилась лишь через несколько тысяч лет после гомеровской эпохи, и от этих слов исходит чумной запах. Подобно тому, как поэт закидал грязью чистую гомеровскую дружбу, так точно развенчал он греческую любовь, чтобы косвенно осудить современную. В глазах Терсита все греческие князья, а также часть троянских, только плоские ухаживатели. "Агамемнон, правда, малый добряк и охотник до податливых птичек, да жаль - мозгов у него меньше, чем серы в ушах" (V, 1). "Этот Диомед первейший бездельник на свете. Говорят, он свел шашни с этой троянской девчонкой и вечно сидит у Калхаса" (V, 1). "Ахиллес, этот идол среди идолопоклонников, этот переполненный дурацкий сосуд живет с дочерью Гекубы и дал ей обещание покинуть своих соотечественников", "Патрокл готов за скоромный анекдотец сделать больше, чем попугай за миндаль. Везде ссоры да распутство, распутство да ссоры!" (V, 2). Мы уже достаточно говорили о "рогоносце" Менелае и о Парисе. Менелай носит эпитет "отхожее место". Елена осуждается самым суровым образом. А Крессида с ее двумя поклонниками, Диомедом и Троилом! "Смотрите, как сладострастие начинает щекотать их обоих!"
Невинные и наивные понятия древних греков вытеснены, таким образом, христианской идеей супружеской верности. Как искренне проста любовь Ахиллеса к Бризеиде у Гомера! Как неподдельно и горячо его негодование, когда он обращается к послу Агамемнона с вопросом, - разве одни только Атриды из всех людских поколений, одаренных речью, "умеют любить своих жен", и когда он отвечает, что каждый благородный и разумный мужчина любит свою жену так, как он любит от всей души Бризеиду, как он хотел защищать ее, хотя и добыл ее на войне. Тем не менее Гомер тут же рассказывает, что Ахиллес, окончив свою речь и проводив гостей, лег спать не один.
Но Ахиллес почивал внутри крепкостворчатой кущи
И при нем возлегла полоненная им Легдианка
Форбаса дочь, Диомеда, румяноланитая дева.
Греческому поэту и в голову не приходит, что любовь Ахиллеса к другой женщине, в отсутствие Бризеиды, могла бы считаться доказательством его охлаждения к ней. А точка зрения Шекспира средневековая, ригористическая.
Дважды сравнение Гомера с Шекспиром напрашивается само собой. Это, во-первых, в сцене прощания Гектора с Андромахой. Во всей греческой (другими словами - во всей мировой) литературе не найти ничего более возвышенного этой трагической идиллии, которая так глубоко прекрасна. Женщина, исполненная чарующей женственности, изнемогающая под бременем мучительной грусти, изливает здесь свои жалобы без всякой сентиментальности, признается в своей безграничной, всепоглощающей любви:
Гектор, ты все мне теперь, и отец и любезная матерь,
Ты и брат мой единственный, ты и супруг мой прекрасный.
И рядом с этой истинно женственной женщиной красуется ее крепкий, здоровый муж, чуждый всего грубого, дышащий кроткой нежностью и проникнутый несокрушимой решительностью. Эту трагическую картину дорисовывает фигура ребенка, который пугается развевающейся гривы шлема, и Гектор снимает свой шлем и осушает поцелуями слезы своего мальчика. Так как эта сцена описана в шестой песне "Илиады", не переведенной в то время Чапманом, то Шекспир не мог ее знать. Но посмотрите, какую сцену он рисует:
Андромаха. О, сжалься, не ходи
Сегодня в бой.
Гектор. Ты, кажется, решилась
Сегодня рассердить меня. Клянусь
Олимпом, я пойду!
Андромаха. Поверь, что сон мой
Предсказывает горе.
Гектор. Перестань, прошу тебя!
Так сурово объясняться с женой мог разве только средневековый герцог. Шекспир лишил крылья эллинской психеи того тонкого слоя разноцветной пыли, которая их покрывала. Если бы варяжский воин Гаральд Гаардераад задумался в ту минуту, когда проезжал со своими войсками по улицам Константинополя, над греческим духом и эллинским искусством, если он вообще слышал когда-нибудь что-нибудь о легендах античного мира, он составил бы о них именно такое представление. Он презирал древних эллинов, потому что современные ему византийцы были изнежены и трусливы. Шекспир, правда, не имел в виду определенного народа или известного сословия, когда рисовал древних греков и троянцев, но он преднамеренно лишал самые прелестные эпизоды их прелести, потому что чувствовал внутреннюю потребность анализировать более грубые и низкие элементы человеческой природы.
Второй эпизод - это посольство к Ахиллесу. Оно рассказано, как известно, в девятой песне "Илиады", переведенной и изданной Чапманом уже в 1598 году. Шекспир знал, без всякого сомнения, эту сцену. Это, на мой взгляд, одно из немногих вполне законченных художественных произведений мировой поэзии. Даже во всем греческом эпосе нет ничего более совершенного. Характеристика героев - бесподобна. Такое сочетание разных психологических контрастов и оттенков от героизма через посредство гордости, благоразумия и наивности до легкого комизма; от высокого пафоса вплоть до благодушной болтовни - не имеет ничего подобного в какой угодно литературе. Страстное негодование Ахиллеса, широкая опытность Нестора, хитрость и ум Одиссея, добродушная болтливость и филистерские принципы Феникса - все соединяется вместе, чтобы принудить Ахиллеса покинуть свою палатку. И теперь сравните с этой сценой комическую попытку шекспировских героев побудить к тому же Ахиллеса, этого труса, фанфарона и грубого фата: они прогуливаются мимо его ставки, не отвечая на его приветы! Вспомните, наконец, как Ахиллес у Шекспира убивает Гектора. Он нападает на него со своими мирмидонцами и умерщвляет его, как негодяй, в тот самый момент, когда Гектор, вернувшийся измученным из сражения, снял спокойно свой шлем и положил его рядом с оружием. Эта сцена кажется вымыслом средневекового варвара. И при всем этом Шекспир не был ни средневековым человеком, ни варваром. Но в тот период, когда он писал свою драму, он был уверен, что культ великих людей основан на таком же самообмане чувств, как и половая любовь. Как влюбчивость и верность Троила комичны, так точно и слава предков - только иллюзия, как вообще всякая слава. Шекспир сомневается даже в самой солидной репутации. Он рассуждал приблизительно так: "если в самом деле существовал когда-нибудь Ахиллес, то это был просто-напросто придирчивый забияка и глупый, самоуверенный негодяй", или "если существовала Елена, то это была, без сомнения, кокотка, из-за которой, право, не стоило поднимать столько шума".
И подобно тому, как Шекспир пишет карикатуру на Ахиллеса, точно так же он издевается над всеми остальными главными действующими лицами. Гервинус заметил очень метко, что Шекспир себя ведет точь-в-точь, как в его пьесе Патрокл, когда пародирует в беседе с Ахиллесом и важность Агамемнона, и старческую слабость Нестора (I, 3). Правда, однако, что в характеристике Нестора чувствуется твердая рука англосакса, который пользуется целым рядом мелких черт, которыми пренебрег греческий поэт: он