В самонаблюдении нельзя было разъять «плотское» и духовное. Отсюда и обостренное внимание к этапам и формам распада личности. Пожалуй, наиболее последовательно это выражено в дневниковой записи библиотекаря ГПБ М. В. Машковой, датированной 18 февраля 1942 г.: «…Плохо то, что распадаются под влиянием острого голода дружеские, близкие, родственные отношения. Человек теряет человеческий облик, за собой замечаешь, как подло дрожишь над куском, даже кусочком хлеба, как его жаль уступить самому близкому, дорогому человеку»[1785].
Очевидная причинно-следственная цепочка («голод– распад») здесь как будто бы намеренно игнорируется. Не убогость повседневной жизни и, как следствие ее, потеря человеческого облика, а по-другому: утрата человечности, выражающаяся в ряде низменных поступков. Различие, казалось, незначительное, но оно принципиально: после того как на первом месте оказываются голод и холод, падение становится легким и простительным. Никаких извинений для себя. Никаких ссылок на объективные обстоятельства. Рассказ о себе нарочито пристрастен, и это заметно в самом выборе слов. Вместо мягкого «колеблешься» – презрительное «дрожишь», а перед глаголом для усиления самообличения употреблено еще и наречие «подло». Прежде всего человеческий долг безотносительно к обстоятельствам, а не оправдание отступлений от него. Сегодня пожалеешь отдать крохотный кусок хлеба, а завтра все кончится нравственным очерствением – в этом логика размышлений Машковой, характерных для ее дневника в целом и отразившаяся и в этой записи.
3
В процитированной выше записи Машковой отмечен лишь один из признаков распада. В других дневниках мы видим более длительное и пристальное наблюдение за различными этапами своей деградации. Замечания по этому поводу могут быть рассыпаны по всему тексту дневника, охватывающего значительный период времени, но не менее часто и со скрупулезной тщательностью в них показано быстрое угасание человеческой личности в короткие, кризисные моменты. Гёте однажды заметил, что ничто так не приучает к норме, как патология. И поэтому очень важно, что человек в своем самонаблюдении чувствует ужас того положения, в каком он находится, вглядывается еще и еще раз в окружающие его бездны, пытаясь угадать, откуда придет опасность.
Примечательны последние записи, которыми обрывается дневник Е. Мухиной. К маю 1942 г. она оказалась у края пропасти. Никого из близких в городе не было. Безысходность, отчаяние, последствия многомесячных голодовок стали быстро подтачивать ее волю. Ее обещали вывезти из города в конце мая 1942 г. Она с нетерпением ожидала этого каждый день – но нужно ли уезжать теперь? В дневниковой записи 25 мая 1942 г. дана удручающая картина ее самочувствия, главными приметами которой являлись апатия и слабость: «…Я настолько ослабла, что мне все безразлично. Мозг мой… ни на что не реагирует, я живу как в полусне». Слабость отмечается еще и еще раз – это лейтмотив и скрепы рассказа о себе. Слабость описывается как нечто необратимое и прогрессирующее.
Есть ли еще другие признаки угасания? Она вновь подробно описывает свое состояние, в чем-то повторяясь (или, скорее, усиливая прежде высказанные оценки), находя другие слова, подчеркивая в большей степени драматизм того, что с ней случилось: «Полное отсутствие энергии… Безразличный тоскливый взгляд, походка как у инвалида 3-й степени, едва ковыляю, трудно на 3 ступеньки подняться».
Да, это угасание – но она сопротивляется, пусть и не очень активно, может быть, и не осознавая этого в полной мере. Сопротивляется, обращаясь к воспоминаниям о прежней жизни, замечая, как изменился ее облик, ища причины того, почему это произошло, – она удивлена, что, привыкнув к мизерной порции хлеба и не испытывая при этом чувства голода, продолжает слабеть. У нее есть ощущение нормы – она постоянно сравнивает прошлое и настоящее и отмечает постепенное нарастание симптомов распада: «С каждым днем я слабею все больше и больше, остатки моих сил с каждым часом иссякают. Раньше бывало, ну месяц тому назад, я днем остро чувствовала голод и у меня развивалась энергия, чтобы добыть что-нибудь поесть. Из-за лишнего куска хлеба или чего-нибудь съедобного я готова была идти на край света; а сейчас я почти не чувствую голода. Я вообще ничего не чувствую»[1786]. Ее язык отчасти метафоричен, она стремится сохранить цельность речи и не допустить ее невнятицы: предложения не оборваны и логичны.
4
Те же приемы самонаблюдения можно обнаружить и в дневнике старшего мастера завода им. Сталина Г. Я. Гельфера. Есть основания даже говорить о близости содержания и последовательности исповедей Г. Я. Гельфера и Е. Мухиной, учитывая, разумеется, отличия, отражающие своеобразие личностей, опыта, культуры и возраста авторов дневников. И здесь мы встречаем взгляд автора на себя как бы извне – с той же метафоричностью, с безжалостным подчеркиванием наиболее ярких признаков своей деградации. «Могу в нескольких словах описать свой портрет. Представьте себе человека с мутными глазами (голодными, серыми, безразличными), на котором одежда висит мешком, медленные, старческие движения, вялый и тихий голос больного и внутреннее полное бессилие»[1787].
В этих строках картина его распада подверглась заметной художественной отшлифовке. Мутный взгляд, голодные, серые глаза – это не точный и суховатый диагноз, а скорее заострение ряда внешних черт своего облика, позволяющее лучше отразить внутренний настрой. Раздражение чем-либо обычно сопровождается утрированием тех черт, которые кажутся неприятными. Г. Я. Гельфер предпочитает выделить именно их. Он не только видит свое угасание, но и всей интонацией рассказа порицает себя как можно сильнее: «Разве таким я себя когда-либо представлял, разве снилось мне когда-либо, что я дойду до такого состояния»[1788].
Эти постоянные, пусть и неизбежно выдержанные в жалобном тоне, самокритичные замечания, подобно лекарству, горькому, но ведущему к быстрому исцелению, способны вырвать человека из оцепенения и вернуть ему силу воли. «Сгущенность» негативных самооценок, особый акцент на отвратительных подробностях, яркость их освещения могут считаться своеобразными формами сопротивления – человек не покорно подчиняется обстоятельствам, а бурно реагирует на них, сравнивая себя прошлого с собой нынешним.
Недовольство собой, своим внешним видом, приметами своего упадка можно в ряде случаев считать предпосылкой к упрочению воли – в них есть решительность, жестокость, неумолимость. В записи, сделанной несколько дней спустя, 23 января 1941 г., Г. Я. Гельфер продолжает описание подробностей блокадного бытия, уделяя больше внимания не столько себе, сколько тем условиям, в которых он живет: «Несколько м[есяце]в как я сплю не раздеваясь… 2 м[еся]ца я не был в бане». И эта запись вновь заканчивается эмоциональной репликой, в которой нет безнадежности, но есть бескомпромиссность самооценки: «Так можно дожить и до вшей. До чего я опустился и на себя даже противно смотреть»[1789].
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});