— Я снова должен преклониться пред вами! — сказал я. — Разъясните мне еще одну вещь, и тогда исчезнет последняя тень сомнения. Каким образом вы решили, что он — из Вирджинии?
— Вот в чем я согласен с вами: тут была очень слабая примета! — ответил Шенрок Джольнс. — Но ни один опытный сыщик не мог бы не обратить внимания на запах мяты.[117]
НА ДРУГОМ БЕРЕГУ ДЕТЕКТИВА
Сюжеты, в которых победа, вопреки привычному канону, остается за «черным королем», то есть не за сыщиком, а за преступником (ну или тем, кто выступает в качестве последнего перед законом), для старых мастеров, в общем, не характерны. Эрнст Уильям Хорнунг, близкий свойственник Конан Дойла (был женат на его сестре), был едва ли не первым, кто заставил своих «антисыщиков» Раффлза и Мандерса заниматься таким делом — и, надо сказать, сэр Артур оказался этим весьма недоволен. А вот к Гранту Аллену — не родственнику, но другу, единомышленнику и соавтору — у Конан Дойла никаких претензий не возникло…
Интересно, возникли бы они к Саймону Брентли? И знал ли его сэр Артур вообще? Может быть, и да: они ведь все-таки современники. Но мы — в очередной раз! — о жизни этого автора, весьма популярного несколько лет до начала Первой мировой войны, имеем весьма смутное впечатление…
Джек Лондон, почти всю первую половину своей жизни смотревший на мир практически со «дна» (а «Золото краеугольных камней» — рассказ ранний, той поры, когда Лондон еще не обрел писательскую знаменитость) пришел к антидетективу самым естественным образом: он до такой степени был на стороне преследуемого, что ему казалось невозможным солидаризоваться с сыщиком. Даже если тот был явно прав, а его «жертва» — столь же очевидно не права.
Примерно то же можно сказать и об Уильяме Хоупе Ходжсоне. Который, кстати, куда более известен как один из «желающих странного» (цикл «Карнаки: охотник за призраками»). Ну вот и, приступая к детективному жанру, он, как видно, сам себе такое пожелал. В результате оказавшись на стороне… нет, все же не злодея; но неотразимого мошенника — точно.
На стороне настоящих злодеев старые мастера не оказывались никогда. И в этом их отличие от авторов нынешнего поколения.
Пожалуй, это отличие — не в нашу пользу…
Эрнст Хорнунг
МАРТОВСКИЕ ИДЫ
I
В половине первого я вернулся в Олбани[118] как в последний приют отчаявшегося. Сцена моего падения не сильно изменилась с того момента, как я ее оставил. Стол все еще был усеян игральными фишками, заставлен пустыми бокалами и переполненными пепельницами. Окно открыли, чтобы проветрить комнату от дыма, впустив вместо него туман с улицы. Раффлз всего лишь сменил смокинг на один из своих многочисленных блейзеров. Но он так удивленно вздернул брови при моем появлении, словно я поднял его прямо с постели.
— Что-то забыли? — спросил он, увидев меня на пороге.
— Нет, — ответил я и бесцеремонно протиснулся мимо него в комнату, изумляясь собственной наглости.
— Вы же не реванш взять пришли, правда? Поскольку, боюсь, я не смогу вам его дать в одиночку. Я и сам сожалел, что остальные…
Мы стояли лицом к лицу у камина. Я резко оборвал Раффлза.
— Вы, — сказал я, — должно быть, удивлены моему возвращению в такой час и таким образом. Я едва вас знаю. Я ни разу не бывал у вас дома до вчерашнего вечера. Но в школе вы были моим наставником, и вы сказали, что помните меня. Конечно, это не извиняет моего поведения, но не могли бы вы выслушать меня — в течение пары минут?
Поначалу я так волновался, что с трудом выдавливал из себя каждое слово, но по мере того, как я говорил, выражение его лица придавало мне все больше уверенности — и я понял, что не ошибся в своей оценке.
— Конечно, дорогой мой, — сказал он, — столько минут, сколько вам будет угодно. Возьмите сигарету и присаживайтесь.
Он протянул мне свой серебряный портсигар.
— Нет, — твердо ответил я, покачав головой, — нет, курить я не буду. И садиться не буду, спасибо. И вы не станете предлагать мне ни того ни другого, когда услышите то, что я собираюсь сказать.
— Вот как? — удивился он, покосившись на меня, и поджег сигарету. — Почему вы так уверены?
— Потому что, скорее всего, вы выставите меня за дверь, — с горечью воскликнул я, — и будете совершенно правы! Но незачем ходить вокруг да около. Вы знаете, что я только что спустил около двух сотен.
Он кивнул.
— И мои карманы пусты.
— Я помню.
— Но у меня есть чековая книжка, и я выписал каждому из вас чек, прямо за этим столом.
— И?..
— Ни один из них не стоит дороже бумажки, на которой написан, Раффлз. Я уже превысил свой кредит в банке!
— Наверняка это временно?
— Нет. Я истратил все.
— Но мне говорили, что вы весьма обеспечены. Я слышал, вам досталась солидная денежная сумма.
— Это правда. Три года назад. И это стало моим проклятием, теперь у меня не осталось ничего — ни единого пенни! Да, я был идиотом, нет и не будет больше такого идиота, каким был я… Разве этого вам недостаточно? Почему вы не выпроводите меня вон?
Вместо этого он принялся расхаживать взад-вперед с очень мрачным видом.
— Ваши родственники не могут что-нибудь предпринять? — спросил он некоторое время спустя.
— Слава богу, — воскликнул я, — никаких родственников у меня нет! Я был единственным ребенком в семье. И унаследовал все имущество. Меня утешает лишь то, что мои родные мертвы и никогда не узнают о случившемся.
Я упал в кресло и закрыл лицо руками. Раффлз продолжил мерить шагами дорогой ковер, прекрасно гармонирующий с остальной обстановкой его квартиры. Мерный и мягкий ритм его шагов не изменился.
— Вы были способным к литературе молодым человеком, — сказал он после паузы, — вы же редактировали журнал, пока не начали издаваться сами? Так или иначе, я припоминаю, что просил вас сочинять для меня стихи. А литература любого сорта нынче популярная штука, любой дурак может заработать себе этим на жизнь.
Я покачал головой.
— Любой дурак не может списать мои долги, — сказал я.
— Но у вас же есть какая-то квартира? — продолжил он.
— Да, на Маунт-стрит.[119]
— Хорошо, а что насчет мебели?
Я горестно рассмеялся.
— На все оформлены закладные на многие месяц вперед.
Тут Раффлз наконец остановился, вздернув брови и уставившись на меня пронзительным взглядом, который мне было легче вынести теперь, когда он знал худшее. Потом он пожал плечами и продолжил ходить туда-сюда. Некоторое время никто из нас не говорил ни слова. Но на его красивом бесстрастном лице я прочел свою судьбу и свой смертный приговор, и с каждым вздохом проклинал я свое безрассудство и свое малодушие, из-за которых вообще посмел явиться к нему. Потому что он был добр ко мне в школьные годы, когда был капитаном крикетной команды и моим наставником, и я осмелился просить его о великодушии теперь. Потому что я был разорен, а он — достаточно богат, чтобы все лето играть в крикет и бездельничать весь остаток года. Я тщетно понадеялся на его сострадание и сочувствие, на его помощь! Да, в глубине души я надеялся на него, при всей моей внешней неуверенности и заверениях в обратном, и со мной обошлись вполне заслуженно. Вряд ли была хоть капля сострадания и сочувствия в этих раздувшихся ноздрях, в этой напряженной челюсти, в холодных голубых глазах, даже не взглянувших в мою сторону. Я схватил свою шляпу и вскочил на ноги. Я собирался уйти, не сказав ни слова. Но Раффлз встал на моем пути к дверям.
— Куда вы собрались? — спросил он.
— Это моя забота, — ответил я. — Вас я больше не потревожу.
— Тогда как же я смогу вам помочь?
— Я не просил вас о помощи.
— Тогда зачем вы пришли?
— Действительно, зачем? — повторил я его вопрос. — Вы дадите мне пройти?
— Нет, пока вы не скажете, куда идете и что собираетесь делать.
Я не отвечал.
— Неужели у вас достанет мужества? — нарушил он тишину в тоне настолько циничном, что у меня внутри все вскипело от ярости.
— Увидите, — сказал я, отступив на шаг назад и достав револьвер из кармана пальто. — Так что, вы дадите мне пройти или мне придется сделать это прямо здесь?
Я приставил ствол к виску и положил палец на спуск. В состоянии нездорового возбуждения, в котором я пребывал, раздавленный, обесчещенный, наконец-то приняв решение свести счеты со своей никчемной жизнью, я удивлялся лишь тому, что не сделал этого раньше. Мерзкое удовлетворение от того, что я втянул в это другого человека, вносило скудную лепту в мой эгоизм; я с содроганием думал, что чувство страха или же отвращения на лице моего собеседника послужило бы мне последним утешением и я умер бы дьявольски счастливым, глядя на него. Но я увидел нечто совсем иное. Ни отвращения, ни страха, лишь изумление, восхищение и даже радостное предвкушение, которое заставило меня в конце концов, выругавшись, убрать револьвер в карман.