— Этот пакет, — сказал я ему, — вы возвратите мне вечером, если я буду жив, и отнесете королю, если я умру. Вы, верно, догадываетесь, в чем тут дело, но помните, что, если вы проболтаетесь, я буду обесчесчен и, клянусь, что стану тогда вашим злейшим врагом.
— Я прекрасно вас понимаю. Коли я сообщу об этом деле тем, кто вам наверняка воспрепятствует, скажут, что сами меня к тому побудили. Я желаю вам выйти из него с честью. Единственный совет, который я осмелюсь вам дать, — не щадите противника, будь он хоть государем вселенским. Почтительность может стоить вам жизни.
— Я это знаю по опыту.
Я заказал добрый обед и послал ко двору за превосходным бургундским; Кампиони составил мне компанию. Два юных графа Мнишек со своим наставником, швейцарцем Бертраном, пришли ко мне с визитом, когда я сидел за столом, и увидали, с каким аппетитом я ел, как весело шутил. Без четверти три я попросил оставить меня одного и сел у окна, чтоб сразу спуститься, как только подстолий подъедет к дверям.
Я издали увидал берлин, запряженный шестеркой лошадей; впереди скакали двое стремянных, ведя в поводу пару оседланных коней, два гусара и двое вестовых. Позади ехала четверка слуг. Карета останавливается у дверей, я сбегаю с четвертого этажа и вижу Браницкого, а с ним генерал-лейтенанта и егеря, каковой впереди сидит. Дверца отворяется, генерал-лейтенант уступает мне место и пересаживается к егерю, а я, встав на подножку, оборачиваюсь и велю слугам своим меня не сопровождать, а ждать дома приказаний. Подстолий говорит, что они могут мне понадобиться, я отвечаю, что, будь у меня их столько же, сколько у него, я бы их взял, а раз у меня всего два жалких лакея, я предпочитаю всецело ввериться ему, зная, что он велит оказать мне помощь в случае нужды. Он отвечает, скрепив уговор рукопожатием, что будет заботиться обо мне, как о самом себе. Я сажусь, и мы трогаемся. Он отдал приказания наперед, ибо никто не произнес ни слова. Я бы выставил себя на посмешище, спросив, куда мы едем. В такие минуты надо быть особо осторожным. Подстолий молчал, и я счел, что надобно задать какой-нибудь незначащий вопрос.
— Вы, Ваше Сиятельство, намереваетесь весну и лето провести в Варшаве?
— Вчера намеревался, но теперь вы можете мне в том воспрепятствовать.
— Надеюсь, что ничем не нарушу ваших планов.
— А вы были на военной службе?
— Да, но осмелюсь узнать, для чего вы. Ваше Сиятельство, спрашиваете меня об этом? Ведь…
— Да не для чего. Я спросил, чтобы что-нибудь спросить.
Через полчаса карета остановилась у ворот прекрасного парка. Мы выходим и идем, в сопровождении княжей челяди, в зеленую беседку, коя не была зеленой 5 марта, где в одном из углов находился каменный стол. Егерь выкладывает на стол два пистолета длиной в полтора фута, достает из кармана пороховницу, затем весы. Он развинчивает пистолеты, вешает порох и пули, заряжает оружие, завинчивает до упора и кладет крест-накрест. Браницкий, не колеблясь, предлагает мне выбирать. Генерал-лейтенант громким голосом вопрошает, не дуэль ли это.
— Да.
— Вы не можете здесь драться, вы в старостве.
— Это неважно.
— Это очень важно, я не могу быть секундантом, я несу караул во дворце, вы застали меня врасплох.
— Молчите. Я за все отвечаю, я должен дать удовлетворение этому достойному человеку.
— Господин Казанова, вы не можете здесь драться.
— Зачем тогда меня сюда привезли? Я защищаюсь везде, даже в церкви.
— Положитесь всецело на короля, я уверяю вас, он порешит дело к обоюдному согласию.
— Охотно, господин генерал, если Его Светлость соизволит только сказать в вашем присутствии, что сожалеет о вчерашнем.
Услыхав таковое предложение, Браницкий, косо взглянув на меня, молвит в запале, что приехал драться, а не извиняться. Тогда я обращаюсь к генералу: да будет он свидетелем, что я сделал все, чтоб избежать дуэли. Он ретируется, схватившись за голову. Браницкий торопит меня выбирать. Я сбрасываю шубу и беру первый попавшийся пистолет. Браницкий, взяв другой, говорит, что честью заверяет, что у меня в руках отличное оружие. Я отвечаю, что опробую его об его голову. При этих страшных словах он бледнеет, швыряет шпагу одному из пажей и обнажает грудь. Не без сожаления я принужден сделать то же, ибо опричь пистолета шпага была единственным моим оружием. Я, в свой черед, распахиваю на груди камзол и отступаю шагов на пять-шесть, то же делает подстолий. Далее отступать было некуда. Видя, что он стоит, как вкопанный, опустив дуло к земле, я снимаю шляпу левой рукой, честью прошу его стрелять первым и вновь надеваю ее. Вместо того чтоб сразу стрелять, подстолий потерял две-три секунды, вытягивая руку, пряча голову за рукояткой пистолета; обстоятельства не дозволяли мне ждать всех его приуготовлений. Я выстрелил по нему в точности в тот миг, когда он по мне, что обнаружилось, когда люди из соседних домов в один голос говорили, что слышали только один выстрел. Увидав, что он упал, я быстро сунул в карман левую руку, почувствовав, что она поранена, и, бросив пистолет, поспешил к нему; но каково было мое удивление, когда три обнаженные сабли взметнулись в руках палачей-дворян и вмиг бы искрошили меня, бросившегося на колени, когда бы подстолий не вскричал громовым голосом, заставив их остолбенеть:
— Канальи, уважайте благородного человека!
Они удалились, и я помог ему подняться, взяв правой рукой подмышку, тогда как генерал поддерживал его с другой стороны. Так мы довели его до трактира, бывшего в ста шагах от парка. Вельможа шел, согнувшись в три погибели, и искоса разглядывал меня со вниманием, недоумевая, откуда взялась кровь, что текла по моим штанам и белым чулкам.
Войдя в трактир, подстолий падает в огромное кресло, вытягивается, его расстегивают, задирают рубаху, и он видит, что смертельно ранен. Пуля моя вошла справа в живот под седьмое ребро и вышла слева под десятым. Одно отверстие отстояло от другого на десять дюймов. Зрелище было ужасающее: казалось, что внутренности пробиты и он уже покойник. Подстолий, взглянув на меня, молвил:
— Вы убили меня, спасайтесь, или не сносить вам головы: вы в старостве, я государев вельможа, кавалер ордена Белого Орла. Бегите немедля, и если нет у вас денег, вот мой кошелек.
Набитый кошель падает, я поднимаю его и, поблагодарив, кладу ему обратно в карман, прибавив, что мне он не надобен, ибо если я окажусь повинен в его смерти, то в тот же миг положу голову к подножию трона. Еще я сказал, что надеюсь, что рана его не смертельна и я в отчаянии от того, что был принужден сделать. Я целую его в лоб, выхожу из трактира и не вижу ни кареты, ни лошадей, ни слуг. Они все помчались за врачом, хирургом, священниками, родными, близкими. Я стою один, без шпаги, в заснеженном поле, раненный, не зная даже, в какой стороне Варшава. Я вижу вдали сани, запряженные парой лошадей, ору истошным голосом, крестьянин останавливается, я показываю ему дукат и говорю:
— «Варшав» .
Он кивает, подымает рогожу, я ложусь, и он меня ей прикрывает, чтоб уберечь от брызг и грязи. Он пускает коней в галоп. Через четверть часа я встречаю Бисинского, верного друга Браницкого, который с саблей наголо скачет во весь опор. Взгляни он на сани, так увидал бы мою голову и точно разрубил меня, как лозу. Я приезжаю в Варшаву, велю везти меня в особняк князя Адама, чтоб просить у него убежища — двери заперты. Я решаю искать спасения в монастыре францисканцев, что был в ста шагах оттуда, и отпускаю сани.
Я иду к монастырским воротам, звоню, привратник, бессердечный монах, открывает дверь, видит, что я весь в крови, воображает, что я скрываюсь от правосудия, пытается захлопнуть дверь, но не успевает. Удар ногой в живот опрокидывает его вверх тормашками, и я вхожу. Он зовет на помощь, монахи сбегаются, я требую убежища, угрожаю. Один из них что-то говорит и меня ведут в лачугу, смахивающую на темницу. Я содрогаюсь, уверившись, что они через четверть часа передумают. Я прошу одного монаха сходить за слугами моими, они немедля прибегают, я посылаю их за хирургом и Кампиони. Но еще раньше является воевода подлясский, каковой ни разу со мной не разговаривал, а тут, услыхав о поединке, воспользовался случаем порассказать, как в молодости дрался на дуэли. Вскоре пришли воевода калишский, князь Яблоновский, князь Сангуско, воевода вильненский Огинский и принялись бранить монахов, что те поселили меня, как каторжника. Они, повинившись, сказали, что я, вошед, поколотил привратника; князья расхохотались, а я нет, очень рана болела. Мне тотчас отвели две превосходные комнаты.
Пуля Браницкого попала в пясть руки под указательным пальцем и, раздробив первую фалангу, застряла в ней; силу ее ослабила металлическая пуговица на камзоле, да еще мой живот, каковой она оцарапала возле пупка. Надо было извлечь эту пулю, порядком мне досаждавшую. Некий коновал, по имени Жедрон, первый, которого сыскали, вытащил ее наружу, открыв мне руку с другой стороны и тем вдвое удлинил рану. Пока он проделывал сию болезненную операцию, я рассказывал, как все было, князьям, без труда скрывая боль, что причинил мне неумелый лекарь, ухватывая пулю щипцами. Такова сила тщеславия.