Когда отец в моем детстве говорил о дореволюционной России, я, к удивлению своему, не ощущал в его рассказах ненависти к проклятому прошлому. Чувство, какое обязан был испытывать каждый советский человек. Особенно если речь о попах и помещиках. Отец с детства читал заноем. Очень хороши для этого долгие зимние вечера в деревне. Но как быть, если книга интересная, а бабушка задувает лампу? Мальчик, дождавшись, пока все в избе уснут, вставал под образа в красный угол и при лампаде дочитывал «Трех мушкетеров» или «Капитанскую дочку».
Вскоре прочел все, что было у деревенских грамотеев. Набравшись смелости, пошел к священнику. Тот обрадовался отроку, славно певшему в церковном хоре. В дом при церкви отца пустили с черного хода («Ага! — разжигал я в себе классовую ненависть. — Все-таки с черного!»). Мальчик брал книги с собой или читал прямо у священника. С ним их и обсуждал. Библиотека священника была исчерпана, и тот направил неистового читателя в имение барина Манасеина, брата министра путей сообщения. Здесь перед крестьянским мальчиком распахнулась парадная дверь. Вступил на мраморную лестницу. И вдруг по перилам навстречу ему, как озорной мальчишка, скатился желтый скелет… Слушая это, я все ж не мог разжечь в себе классовой ненависти к помещику, он разыгрывал всех, не глядя на социальное происхождение.
Во время первой мировой войны офицеров из высших сословий стало не хватать. Даровитых выходцев из крестьян срочно учили в офицерских школах. В их числе и моего отца. За храбрость прямо из окопов его отпустили на побывку в родное Торхово. Как радовалась бабушка золотым погонам, как восхищались родные и соседи! Вершиной триумфа была главная роль в пьесе «Невинно казненный». Пьесу сыграл кружок любителей на станции Сухиничи. Овации, цветы, комплименты! Переодевшись в военную форму, отец ходил по фойе, ловя отзывы о спектакле. «Больше всех, — сказала прелестная барышня, — мне понравился Берестов». «Фи! — прервала ее не менее очаровательная особа. — Но ведь он — мужик из этого… как его? — из Торхова!» «Ах, мужи-и-ик!» — брезгливо протянула поклонница таланта… И я заметил в глазах моего доброго папы стальной, незнакомый блеск классовой ненависти.
В шестидесятых годах добрый, веселый Корней Иванович Чуковский прибыл из Оксфорда и привез знаменитую, коричневую с красным, мантию почетного доктора литературы с остроугольной плоской черной шапочкой. Оставил меня одного, переоделся и предстал в средневековом ученом облачении, в каком до него последним из русских писателей щеголял, кажется, Тургенев. И тут в глазах Чуковского появился уже единожды виденный мною стальной блеск. «Корнейчук! Корнюшка! — передразнил он голоса, как бы донесшиеся из далекого одесского детства. — Бастард!» Он был «незаконнорожденным» сыном одесской прачки, украинской крестьянки Корнейчуковой. И вот — самая почетная награда в глазах общества, где было унизительным само его рождение.
И если уж в таких добрых, разумных людях как папа или Корней Иванович жила та обида, то до чего ж она была грозна, страшна, безумна, помноженная на миллионы, десятки миллионов глаз.
Что до незаконнорожденных, тут революция и впрямь победила: это перестало что-либо значить. Но сословные деления были, хотя с другим знаком: бывшие дворяне, люди духовного звания и их потомки очутились под подозрением. Правда, мои бабушки не останутся лишенками, сталинская конституция даст им право голоса. Но и в 1972 году, когда напечатали стихи о прабабке-дворянке, мама тревожилась, не рано ли.
Высшим благом было рабоче-крестьянское происхождение. История сыграла с ним шутку. Детей и внуков тех, кто, гордясь им, стал служащим или интеллигентом (обычное клеймо — «гнилым»), перед концом советской власти принимали в институты и в партию не так охотно, как детей тогдашних рабочих и колхозников. Система нуждалась не в биологических, а в социальных потомках.
Отдельное крестьянское сословие постепенно растворилось в рабоче-крестьянском. Часть крестьян ходило с клеймом кулаков или кулацких сынков. Мещане из сословия превратились в литературных персонажей, а их имя — в обидную кличку для людей, далеких от политики.
Происхождение в обществе, провозгласившем себя новым, продолжало многое значить. Дети вождей после ареста родителей становились детьми врагов народа. Зато появились «позвоночники» — юнцы, коих брали в институты, на престижную работу по телефонным звонкам начальства. А после войны социальные перегородки стали уступать национальным (знаменитый пятый пункт в анкете). С давних пор чуяли странность и в моем происхождении. Но никто не видел во мне, так сказать, социального полукровку. Заподозрили, что я скрытый еврей или полуеврей.
Первый раз это случилось в 1946 году, мне было восемнадцать. Михалков решил дать мои стихи в журнал. «Зачем, Сергей Владимирович» — «Будешь указывать в анкетах: „Печатаюсь с 1946 года“. В 1966-м торжественно отметишь двадцатилетие творческой деятельности!» Вызвали в редакцию поправить строки, удивились виду, манерам и стали незаметно выведывать, той ли я нации. «Псевдоним Берестов — из Пушкина, из „Повестей Белкина“? Давайте подпишем стихи вашей настоящей фамилией». Молча предъявляю паспорт. Значит, по отцу все же русский. Но сомнения не кончились: «Все равно подумают: псевдоним взят из „Барышни-крестьянки“. Поставьте девичью фамилию матери!» «Вас, — говорю, — она тоже не устроит. Телегин! „Хождение по мукам“ Алексея Толстого!» Тогда я ничего не понял. А через два года в фельетонах стали раскрывать псевдонимы: Мельников (Мельман)…
И вот пришло время, когда чиновников стала волновать знатность уже не предков, а, как говорится, данного лица. «Ваш титул?» — спросил меня комсомольский вожак, который вел концерт в Новом Уренгое. Имелись в виду писательские чины и звания. Я огрызнулся: «Барон!» Или Махачкала, выступление у студентов. Только и слышалось: «Лауреат государственной премии! Российской! Ленинской! Ленинского комсомола! Международной! Имени такого-то! Секретарь! Депутат! Член-корреспондент!» Дошла очередь до меня. «Как тебя объявить? — спросил носитель почти всех титулов Анатолий Алексин. — Что? Никаких званий? Даже диплома?» Полное смятение в президиуме. «Да объяви просто — Валентин Берестов. И посмотри, что будет», — предложил я. Отсутствие казенных титулов у единственного выступавшего привело студентов в восторг.
Но мы далеко отошли от раннего детства. Вернемся в дом Кулагина… У отцовского френча с золотыми погонами была своя судьба. Баба Катя сберегла его. «О революции она и не мечтала, свергать не собиралась старый мир… Ее победой этот был мундир». Однажды она приехала с отцовским офицерским френчем, без золотых погонов, с натертыми до блеска медными пуговицами. Это было году в 1933-м, мне было лет пять, когда живешь в мире сказок, а не политики. Моя доисторическая эпоха!
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});