Если ты была в Харькове, то в этом одно только дурное: то, что ты сделала это, по обыкновению твоему, скрытно от меня. Да, Аня, ты во все 10 лет нашей жизни была ко мне недоверчива, и не знаю, виноват ли я в этом? Думаю, что нет, а недоверчивость в твоем характере. Насчет же поездки в Харьков ведь ты знаешь, что я бы не воспротивился. Всё, что ты делаешь — то хорошо. Твоему уму и расчету я давно во многом доверяюсь, но ты мне не доверяешься, а если б доверилась, то написала бы мне, не ожидая возвращения в Прикол, из Харькова, и я не сидел бы в такой муке, как теперь. Не знаю почему, но мне очень хочется поверить толкованию Марьи Николаевны, что ты была в Харькове. Потому что иначе приходится думать о несчастье, о смерти кого-нибудь из детей.
Об делах, повторяю, при свидании. Да и мало их было, денег получил немного, а истратил много. NB. Рудин внес (очень недавно) 150 р. Печаткину, но хозяину не заплатил.* Я не видал его.
Завтра упаковка и хлопоты, равно как и телеграмма. Завтра, 16-го, рождение Феди: целую его и благословляю, равно Лилю и Лешу, поздравляю их всех, а тебя особенно. Милый ангел мой Аня: становлюсь на колени, молюсь тебе и целую твои ноги. Влюбленный в тебя муж твой! Друг ты мой, целые 10 лет я был в тебя влюблен и всё crescendo и хоть и ссорился с тобой иногда, а всё любил до смерти. Теперь всё думаю, как тебя увижу и обниму. А думаешь ли ты обо мне сколько-нибудь? Ну, до свидания, до близкого! В Троицкую лавру, если б и получил телеграмму, не поехал бы, так хочется поскорее с вами увидаться. А в Даровое, если получу телеграмму, хотелось бы съездить всего только дня на 1½: иначе я эти места никогда уже не увижу более!*
Обнимаю вас всех еще раз.
Твой весь Ф. Достоевский.
Суббота, 16 июля, 2 часа пополудни.
Прождал письма до 2-х часов (киевское письмо тогда пришло ко мне в полдень). Не получил ничего, а теперь в сомнении и решил сегодня не выезжать, а выехать завтра — единственно потому, что, как мне кажется, пускать теперь телеграмму поздно. Пойдет она в 3 часа. Пока дойдет в Суджу, пока пошлют из Суджи нарочного — и приедет он в Прикол, пожалуй, в полночь, тебя разбудит, ты не выспишься, на меня рассердишься. Лучше пошлю завтра, в воскресение, 17-го, часов в 9 утра, и дойдет она к вам еще засветло. Если в понедельник (18-го) отправите Гордея в Суджу подать ответную телеграмму, то он даже в полдень поспеет подать ее, ну в 2 часа, и все-таки я к вечеру в понедельник могу получить ее у Елены Павловны. Я же, выехав завтра в Москву, поспею в Москву в понедельник утром. В понедельник будний день, и я всё успею сделать: и у Салаева буду, и ессентуки куплю, и даже, пожалуй, увижусь с Аксаковым,* Затем, если не получу телеграммы, то выеду, если не успею в понедельник же вечером, то во вторник утром (всё судя по поезду), и в среду буду у вас. Если же получу телеграмму и у вас благополучно, то съезжу в Даровое. Милый друг мой, сегодня ровно 8 дней, как я не получал от тебя известия, и ровно 10 дней, как ты мне писала из Киева! Срок тяжелый, нельзя не задумываться. Не только одно, но и 2 письма могли бы уже прийти! До свидания, ангел мой, храни вас всех Бог. Буду опять сегодня мучиться. Но авось придет еще письмо в продолжение дня или завтра. Целую тебя и детей, а тебя крепко-крепко.
Твой весь Ф. Достоевский.
Федю поздравляю.
Адресс Елены Павловны: Москва, на Знаменке, дом Кузнецова, Елене Павловне Ивановой.
188. Д. В. Аверкиеву*
5 ноября 1877. Петербург
5-го ноября / 77. Петербург.
Многоуважаемый Дмитрий Васильевич,
Прочтя Ваше письмо, я с величайшим удовольствием пожелал как можно скорее исполнить Ваше поручение насчет комедии (то, что Вы написали об ней, то есть тема, непогрешимость, «высокообразованность скороспелых богачей, зависть адвокатов» и проч. — всё это показалось мне чрезвычайно живым и именно тем, что теперь нужно на сцену).*
Я не отвечал Вам до сих пор единственно потому, что всё рассчитывал ответить уже о результате, то есть пойти туда и посондировать. Но между тем засел дома больной в лихорадке, не велено никуда ни ногой, и принимаю хинин и проч. Кажется, однако, скоро мой арест кончится, и я схожу к Салтыкову (Щедрину), которому мне и без того надо отдать визит. Заметьте себе, однако, что я вовсе не со всеми знаком в редакц<ии> «От<ечественных> зап<исок>». Я знаю лишь Некрасова, Щедрина и Плещеева, с остальными же на учтивых словах и вижусь редко. Некрасов по болезни принимает в редакции слишком мало участия, Плещеев не имеет никакого, а значит, всё — Салтыков. По моему мнению, он единственно издает журнал, пользуется дружбой и доверенностью Некрасова неограниченной и, кажется, пайщик издания. Он всё и решит. Впрочем, прямо скажу: тут может быть лишь один вопрос (мимо всякого вопроса о достоинстве комедии): «Настолько ли имя Ваше ретроградно, что уже несмотря ни на что Вам надо будет непременно отказать?»* Они именно держатся такого взгляда, и приди хоть сам Мольер, но если он почему-либо сомнителен, то и его не примут. Ну вот, я Вам объяснил тайну; само собою разрешить я ее не могу, но с Щедриным поговорю в непродолжительном времени, предлагая ему Вашу вещь совершенно от себя, так что самолюбие Ваше не пострадает, — тогда напишу. А пока свидетельствую полное уважение Вам и Вашей супруге* и жму Вам руку.
Ф. Достоевский.
189. Д. В. Аверкиеву*
18 ноября 1877. Петербург
Петербург, 18 ноября/77.
Многоуважаемый Дмитрий Васильевич,
Третьего дня я видел Некрасова и Салтыкова и говорил о чем Вы знаете.* Некрасов лежит и похож на труп, изредка шепчет, скоро умрет, но «Отеч<ественными> записками» занимается, и я именно застал его и Салтыкова в совещании о выходе следующего №. Я совершенно неприметно к чему клоню речь, между разговором спросил у обоих: что они думают о Вас как о писателе? Некрасов прямо, с первого слова, сказал: «Что же думать о человеке, который, сколько он там лет пишет, только и делал, что кричал и говорил против нас и того направления, которому мы служим?» Сказано это было и весьма резко, и решительно, а так как поддержал тут же и Салтыков то же самое,* то я и нашел необходимым совсем уж не заговорить ни о комедии Вашей, ни о предложении, о котором они и остались в полной неизвестности.*
Полагаю, что Вас не скомпрометировал, — Вы видите, что здесь произнесено суждение не литературное, а направительное.
Сообщая Вам это, посоветовал бы Вам не отчуждаться от «Русского вестника», — но знаю, что в этом Ваш взгляд и Ваша воля, а потому, конечно, Вы поступите, как пожелаете.*
В заключение свидетельствую Вам искреннейшее мое уважение, равно и супруге Вашей, и крепко жму Вам руку.
Ф. Достоевский.
190. Н. Л. Озмидову*
Февраль 1878. Петербург
Февраля 1878 г. Петерб<ург>.
Добрейший и любезнейший Николай Лукич,
Во-первых, простите, что так непростительно запоздал с ответом за хворостью и всякими недосугами. Во-вторых, что я Вам могу ответить и какой намек могу Вам дать на Ваш роковой и вековечный вопрос?* И в двух ли строках письма уложится это дело? Вот если б мы говорили с Вами несколько часов — другое дело, но ведь и тогда ничего бы, может быть, и не вышло, неверующие всего труднее убеждаются словами и рассуждениями. А не лучше ли бы Вам прочесть повнимательнее все послания ап<остола> Павла? Там очень много говорится собственно о вере, и лучше и сказать нельзя.* Хорошо, если б Вы тоже прочли всю Библию в переводе. Удивительное впечатление в целом делает эта книга. Выносите, например, такую мысль несомненно: что другой такой книги в человечестве нет и не может быть. И это — верите ли Вы, или не верите.
Намеков тут никаких быть не может. Скажу Вам лишь одно слово: всякий организм существует на земле, чтоб жить, а не истреблять себя.
Наука определила так и уже подвела довольно точно законы для утверждения этой аксиомы. Человечество в его целом есть, конечно, только организм. Этот организм бесспорно имеет свои законы бытия. Разум же человеческий их отыскивает. Теперь представьте себе, что нет Бога и бессмертия души (бессмертие души и Бог — это всё одно, одна и та же идея). Скажите, для чего мне тогда жить хорошо, делать добро, если я умру на земле совсем? Без бессмертия-то ведь всё дело в том, чтоб только достигнуть мой срок, и там хоть всё гори. А если так, то почему мне (если я только надеюсь на мою ловкость и ум, чтоб не попасться закону) и не зарезать другого, не ограбить, не обворовать, или почему мне если уж не резать, так прямо не жить на счет других, в одну свою утробу? Ведь я умру, и всё умрет, ничего не будет! Таким образом, и выйдет, что один лишь человеческий организм не подпадает под всеобщую аксиому и живет лишь для разрушения себя, а не для сохранения и питания себя. Ибо что за общество, если все члены один другому враги? И выйдет страшный вздор. Прибавьте тут, сверх всего этого, мое я, которое всё сознало. Если оно это всё сознало, то есть всю землю и ее аксиому, то, стало быть, это мое я выше всего этого, по крайней мере не укладывается в одно это, а становится как бы в сторону, над всем этим, судит и сознает его. Но в таком случае это я не только не подчиняется земной аксиоме, земному закону, но и выходит из них, выше их имеет закон. Где же этот закон? Не на земле, где всё закончено и всё умирает бесследно и без воскресения.* Нет ли намека на бессмертие души? Если б его не было, то стали ли бы Вы сами-то, Николай Лукич, о нем беспокоиться, письма писать, искать его? Значит, Вы с Вашим я не можете справиться: в земной порядок оно не укладывается, а ищет еще чего-то другого, кроме земли, чему тоже принадлежит оно. Впрочем, что ни пиши, ничего из этого не выйдет. Крепко жму Вам руку и прощаюсь с Вами. Не оставляйте Вашего беспокойства, ищите и, может быть, найдете.