несколько секунд он с мрачным и довольным видом размышлял над своими словами.
— Ладно, не берите в голову. Наш замысел просто обречен на успех! — он подался вперед и взял Эшлима за руку. — Представьте себе… Трое, закутанные в тряпье, вооруженные до зубов, в масках, поддерживают четвертого… вернее, четвертую. Ноги у нее подкашиваются. Ее лицо — жалкое, узкое, белое, как зернышко миндаля, — обрамлено пышным воротником из волчьего меха. Под кожей проступают сиреневые вены — знаете, как на лепестках у клематиса, с обратной стороны. Ее глаза синеют, как фосфор во мраке… Как призраки, четверо пересекают переулок в самом его конце. Они крадутся в молчании глубокой ночи, тайком пробираются по Всеобщему Пустырю, прячась за могильными камнями, спускаются к каналу… Ждет ли их лодочник, как обещал? Или его подкупили враги? Дом уже так близок… Но стойте! Из тумана, что растекается у кромки воды, появляются преследователи! Теперь им предстоит бой!
Лицо карлика стало мечтательным и взволнованным. Он вскакивал, чтобы изобразить, как идут усталые заговорщики, по очереди представлял то одного, то другого, делал несколько шагов, подражая шаткой походке больной женщины. Его веки были полуопущены, он проговорил рыдающим фальцетом: «Я больше не могу идти», начал оседать и уже почти рухнул на пол, но тут же выпрямился, выхватил воображаемый нож и осторожно огляделся. В ходе этого спектакля он прошелся по комнате и остановился перед огромным платяным шкафом из почерневшего грушевого дерева — его украшенная резьбой поверхность была исцарапана, поскольку об нее не раз чиркали спичками. Остановившись возле шкафа, карлик повернулся к Эшлиму, обратил к художнику взгляд сумасшедшего — не мужской и не женский, взгляд старика-ребенка, исполненный непостижимой насмешки… и при слове «бой!» быстрым, мощным рывком распахнул дверцы.
Это был настоящий арсенал. Палицы, булавы, деревянные дубинки с острыми железными вставками, кинжалы и стилеты в ножнах и без, кастеты с шипами и накладками, ножи с тонкими струнами, прикрепленными к клинкам, шнуры-удавки из шелка и кожи — все это висело на гвоздях, вбитых аккуратными рядами. По большей части экспонаты проржавели и сохранились не лучшим образом, хотя в свое время явно использовались по назначению, причем едва ли не каждый день. На деревянной стойке стояли три стеклянных бутылки, темно-синих, как ночное небо, в которых когда-то содержалась кислота. То, что лежало на дне шкафа и источало запах гнили, оказалось картофелем и кусками душистого мыла, почему-то переложенными осколками стекла. Тут же валялись самодельные устройства, назначение которых определить было несколько сложнее. Карлик вынимал их одно за другим и раскладывал на полу — ножи в одну сторону, гарроты в другую. Потом подозвал Эшлима.
— Ну давайте. Выберите себе что-нибудь, что на вас глядит. Нельзя отправляться на такое дело с пустыми руками.
Эшлим уставился на карлика. Во рту вдруг почему-то пересохло. Коротышка издал неопределенный звук, явно желая приободрить портретиста.
В конце концов Эшлим выбрал самый короткий нож, который смог найти. На середине лезвия красовалась весьма любопытная зазубрина. При виде ножа карлик слегка вздрогнул, но тут же опомнился и решил, что должен рассказать какую-нибудь историю.
— Я заполучил этот нож на острове Фенлен, на севере, — сообщил он. — С тех пор он не раз отведал крови.
Однако это было сказано с такой неубедительной бравадой, что Эшлим был уверен: карлик просто украл нож у Братьев Ячменя несколько лет назад, а теперь рад избавиться от него — на случай, если те узнают «находку».
Как бы то ни было, к оружию надо было привыкнуть, и художник принялся точить им карандаши, время от времени ощупывая зарубку на лезвии. Не похоже, чтобы этому ножу давали ржаветь. Когда Эшлим вышел в ночь и отправился домой со своим приобретением, его терзали самые мрачные догадки. «Интересно, — спрашивал он себя, — во что это выльется?»
Эммет Буффо жил в мансарде старого дома в Альвисе, на полпути к вершине знаменитого холма — а на вершине проводил многие из своих наиболее важных и новаторских наблюдений. Альвис — сам по себе занятное место. Это обдуваемый всеми ветрами выступ, своеобразный полип на теле Высокого Города, перевалившийся в Низкий и обладающий чертами обоих. Его улицы шире, чем в Артистическом квартале, но истоптаны не меньше. Странные старые башни вырастают на лесистом склоне, стиснутом кривой петлей заброшенного канала, по которому когда-то плавали прогулочные ялики. У его подножия теснятся облезлые виллы ныне исчезнувших представителей среднего класса, все в лохмотьях отслоившейся штукатурки, с потрескавшимися ступенями, портиками, готовыми вот-вот рухнуть, благоухающие кошками и канализацией.
Эшлим плелся вверх по склону. Где-то в доме звякнул колокольчик, в окне мелькнуло лицо. Ветер кружил у его ног пыль и мертвые листья.
Дожидаясь, пока Буффо откроет, портретист размышлял о самой знаменитой акварели Одсли Кинг «Мост у пристани Новых».
Картина изображала вид на Альвис. Казалось, медовый свет поднимается над стеклянной гладью заброшенного канала и окутывает холм на другом берегу, придавая его вычурным постройкам оттенок некоторой таинственности и одновременно делая их какими-то удивительно знакомыми — так бывает во сне. А башни… Их пастельные тона становились более насыщенными, а сами они — нереальными и пылали, как витражи.
Эшлим улыбнулся. Оттиск с этой акварели висел в каждом салоне Высокого Города. Вопрос, который, глядя на нее, задавали чаще всего: «Видите ту неподвижную фигуру на парапете моста — это мужчина или женщина?»
Одсли Кинг ответила бы так:
«Вам этого знать не положено».
Она написала эту картину шестнадцать лет назад, когда у них с Эшлимом был роман. Теперь эта сентиментальность, эти огни из мира — все это стало ей чуждо.
— Так нечестно, — жаловалась она. — Все буквально влюблены в эту картину!
Но тут Эммет Буффо высунулся из-за двери и заморгал.
— Проходите, проходите!
Он взял художника за руку, словно видел его в первый раз в жизни, и повел по лестнице. Астроном почему-то решил, что Эшлима прислал некий комитет, дабы выяснить, стоит ли вкладывать деньги в его новый телескоп. Бедняга Буффо все еще надеялся когда-нибудь получить средства на свои эксперименты — надежда, которую он почти оставил. Впрочем, он не винил Высокий Город.
— Раз в шесть месяцев я отправляюсь в патентное бюро и сижу час, может, два на скамейке вместе с остальными. Я понимаю потребности чиновников. Я понимаю, что бюрократической системе свойственна некоторая медлительность. Что мне еще остается, кроме как относиться к этому философски?
Эшлим поднимался за ним по лестнице и слушал этот монолог, стекающий на него потоком, будучи не в состоянии ответить. Впрочем, если бы он и мог,