Еще при жизни Александра Федоровича в Луповицах обратили на Софронушку внимание. Слыхал генерал Луповицкий чуть ли не от самой Катерины Филипповны, что в старые годы у Божьих людей и христос, и апостолы бывали из юродивых. Таков был Иван Тимофеич, таков преемник его нижегородский стрелец Прокопий Лупкин, таков был и следовавший по стопам его загадочный человек, известный под именем лжехриста Андрюшки. В безумии несчастных, подверженных падучей болезни, Божьи люди видели «златые сосуды благодати», верили, что в них святой дух пребывает, «ходит» в них и хождение свое припадками изъявляет. Ни мычаний, ни мяуканья юродов, ни их неразумных слов не понимали познавшие тайну сокровенную, но верили твердо, что люди, подобные Софронушке, вместилища божественного разума и что устами их говорит сама божественная премудрость. Они полагали, что присутствие таких людей в корабле ускоряет нашествие святого духа. Оттого в Луповицах и дорожили Софронушкой.
Когда Пахом подъезжал ко Княж-Хабарову монастырю, совсем уже обутрело, а с высокой колокольни благовестили к поздней обедне. Несмотря на давнюю запущенность монастыря, строенья его были еще величественны. Кругом выведена высокая, толстая стена с огромными башнями и бойницами, не раз защищавшая обитель от бунтовавшей мордвы и других иностранцев, что, прельщаясь слухами о несметных будто монастырских богатствах, вооруженными толпами подступали к обители и недели по две держали ее в осаде. Стены кой-где давно уже обвалились, зубцы давно пошли на выстройку бани, гостиницы и двух игуменских беседок, башни стояли без крыш… Построенные при царе Михаиле Федоровиче основателем монастыря, церкви были обширны, на них запечатлелась искусная рука знаменитого зодчего Возоулина, но они уж давно обветшали, обвалились, густо позолоченные главы собора облезли, черепица на других церквах и на высокой колокольне рассыпалась. Кельи, когда-то населенные не одной сотней монахов, теперь почти все пустовали. В них и в бывших училище, больнице, богадельне не было ни оконных рам, ни дверей, даже полы были выломаны. Печи разобраны, потолки провалились, а от крыш и следов не осталось. Обширный двор зарос бурьяном – на каждом шагу видно было запустенье.
Подъезжая ко святым воротам, Пахом увидел молодого, еще безбородого монаха. Сидел он на привратной скамейке и высоким головным голосом распевал что-то грустное, заунывное.
Прислушался Пахом к иноческому песнопению:
Не спасибо игумну мому,Не спасение бессовестному:Молодехонька во старцы постриг,Камилавочку на голову надел…Не мое дело к обедне ходить,Не мое дело молебны служить, —Мое дело поскакать да поплясать,Мое дело красных девок целовать!Уж и четки-то под лавочку,Камилавочку на стол положу…
– Дома ль отец игумен? – поверставшись с певцом, спросил у него Пахом.
– Дрыхнет, – отвечал монах и продолжал:
Я на стол положу, мою кралю подарю,Я кралечку подарю, гулять в рощу с ней пойду.Я в рощице нагуляюсь, со игумном распрощаюсь:«Ты прощай, мой лиходей, с кралечкой мне веселей».
С кадочкой меда прошел Пахом в игуменские кельи. В сенях встретился ему келейник.
– Встал отец Израиль? – спросил у него Пахом.
– Встал. Чаи распивает с казначеем, – отвечал келейник.
– Нездоров, слышь, он?
– Была хворость, точно что была, больше двух недель держала его. Третьего дня, однако ж, поправился, – сказал келейник.
– Чем хворал-то? – спросил Пахом.
– Известно чем, – отвечал келейник.
– А можно к нему? – спросил Пахом.
– Отчего же не можно! Теперь к нему можно, – сказал келейник. – Обожди минуточку – доложу. От господ али сам по себе?
– От господ из Луповиц, – молвил Пахом. – Доложи отцу Израилю: приказчика, мол, господа Луповицкие до его высокопреподобия прислали с гостинчиком.
– Ладно, хорошо, – сказал келейник и через несколько минут позвал Пахома к игумну.
Высокий, плотный из себя старец, с красным, как переспелая малина, лицом, с сизым объемистым носом, сидел на диване за самоваром и потускневшими глазами глядел на другого, сидевшего против него тучного краснолицего и сильно рябого монаха. Это были сам игумен и казначей, отец Анатолий.
Войдя в келью, Пахом помолился на иконы и затем подошел к тому и другому старцу под благословенье.
– Здоровенько ли, Пахом Петрович, поживаешь? – недвижно сидя на кожаном диване, ласковым голосом спросил отец Израиль. – Господа в добром ли здоровье? Что Николай Александрыч?.. Андрей Александрыч?.. Барыня с барышней?
– Все слава Богу, – отвечал Пахом. – Кланяться приказали вашему высокопреподобию. Гостинчик извольте принять от ихнего усердия.
И, положив на стол золотой, поставил кадочку у дивана.
– Медку своих пчелок прислали, – промолвил Пахом.
– Спасибо, друг, спасибо. Пошли Господи здоровья твоим господам, что не оставляют меня, хворого, убогого. А я завсегда ихний богомолец. За каждой литургией у меня по всем церквам части за них вынимают, а на тезоименитства их беспереводно поются молебны Николаю чудотворцу, святителю мирликийскому, Андрею Христа ради юродивому, Варваре великомученице. Каждый раз во всей исправности справляем. А как яблочки у вас в саду?
– Яблоки хороши, – отвечал Пахом. – Ежели до съема хорошо выстоят – большой урожай будет. И груш довольно, и дуль…
– А вишенки? – спросил отец Анатолий.
– И вишен довольно, – ответил Пахом. – Слава Богу, все уродилось.
– А у нас и на яблонях, и на вишенье цвету было хоть видимо-невидимо, весь сад ровно снегом осыпало, а плода Господь не совершил, – с сокрушенным видом, перебирая янтарные четки, сказал игумен. – Червяк какой-то зловредный напал, всю завязь, самый даже лист паутиной затянул. Так все и погибло – теперь редко-редко где яблочко, а вишен, почитай, вовсе нет. Молви, друг, Андрею-то Александрычу, по осени не оставил бы своих убогих богомольцев – прислал бы яблочков на мочку, сколько Господь ему на мысли положит, да и вишенок-то в уксусе пожаловал бы бочоночек-другой. А что, поди теперь у вас и дыни, и арбузы?
– Есть, – молвил Пахом, – только не совсем еще дозрели.
– Станут дозревать, прислал бы Андрей Александрыч сколько-нибудь на утешение нашему убожеству, а мы всегдашние его богомольцы, – сказал отец Израиль. – Да медку бы свеженького, сотовенького со своей пасеки пожаловал. Прошлого года, по осени, владыка изволил наш монастырь посетить, так очень похвалял он соты, что Андрей Александрыч прислал мне. Чего ни видал, где ни бывал владыка, в шестой никак епархии правит теперь, – казалось бы, ничем его удивить нельзя. А изволил говорить, что такого меду в жизнь свою-де не кушивал. Какой-то, говорит, особый, с нарочито прекрасным запахом. Повелел он тогда мне доподлинно разузнать, отчего у вас такой мед выходит…
– Резеду вкруг пасеки-то сеют, дикий жасмин тоже насажен – пчела-то с них обножь[464] берет, – сказал Пахом.
– Ишь ты! – качнув головой, молвил игумен отцу Анатолию. – Для пчелы сеют особые травы, особые цветы разводят. Вот бы тебе, отец Анатолий, поучиться…
– Куда уж нам! – сказал казначей. – Пошлет Господь и простенького медку, и за то благодарни суще славим великие и богатые его милости. Где уж нам с резедами возиться!.. Ведь у нас нет крепостных, а штатные служители только одна слава – либо калека, либо от старости ног не волочит. Да и много ль их? Всего-то шесть человек. Да и из них, которы помоложе, на архиерейский хутор взяты.
– Не моги роптать, отец Анатолий, – внушительно сказал ему Израиль. – Воля святого владыки. Он лучше нас знает, что нам потребно и что излишне. Всякое дело от великого до малого по его рассуждению строится, и нам судить об его воле не подобает.
– Да я и не сужу, отче святый, – робко ответил отец Анатолий. – Как можно мне судить о таком лице, как Божий архиерей? Ума достаточного не имею на то… К слову только про штатных помянул, говоря про наши недостатки.
– И того не дерзай, – рек игумен. – И к слову не моги поминать о владыке, разве только прославляя святую его жизнь, ангельскую кротость, душевное смирение, неумытное правосудие и иные многие архипастырские добродетели… Да… Повеждь людям о милостях, на нас бывших, о великой премудрости святителя… а ты вдруг про хутор да про штатных. Не годится, даже очень не годится. Одобрить не могу. О том помысли, что было бы, ежели б, коим ни на есть случаем, сведал владыка о таковых мятежных речах твоих? Похвалил бы тебя?.. Ась?.. Как думаешь, отец казначей?
Вскочил Анатолий и, припав к стопам игуменским, промолвил со слезами:
– Прости, отче святый. Не отринь покаяния. Прости великое мое прегрешение, прости мое неразумие и скаредную дерзость мою.
– Бог простит. Разрешаю и благословляю. Покаяние покрывает все грехи. Впредь не греши, отец Анатолий.
Встал казначей и облобызал игуменскую десницу.