— декабрь стоял морозный.
Наконец все закончилось, и командир полка сбросил белый чехол с монумента. Еще минут двадцать-тридцать, и все стали расходиться.
Я подошел к ней:
— Аленушка!..
Она, кажется, совсем не удивилась.
Сказала просто:
— Хорошо, что ты здесь. Я рада тебя видеть.
И добавила:
— Я почему-то знала, что приедешь.
ВЕРОНИКА
Я родился через четыре года после окончания гражданской войны, в день, когда Москва хоронила легендарного Дзержинского. Но когда мне исполнилось одиннадцать лет, все — и революция, и гражданская война, и интервенция четырнадцати держав, и разруха — казалось уже давней-предав-ней историей, и, пожалуй, только она, одна она была живым, удивительным символом этой истории, тех славных времен. Мне казалось, что именно вот такими и были когда-то знаменитые красные комиссары — короткая стрижка и волевое лицо с глубокими, светящимися карими глазами, строгая белая блузка и коричневая под кожу куртка, которой, может, не хватало лишь пулеметной ленты да нагана.
Она — наша учительница, она — неповторимая Вероника, Вероника Михайловна.
Признаться, я терпеть не мог школу. До школы я занимался в нулевой немецкой группе, научился читать и писать не только по-русски, а и по-немецки, и, наверное, потому в школе мне поначалу казалось довольно скучно: зубрить буквы, писать по слогам, выводить прописи — все это было уже пройденным этапом.
Но в школе была она — Вероника Михайловна, и я с тайной, трепетной радостью бежал в школу, с нетерпением ждал каждого ее урока, каждой встречи с ней.
И для меня вовсе не имело значения, как она вела эти уроки. Вполне допускаю, что кому-то они были интересны, а кому-то и скучны, а кому-то и вообще безразличны. Для меня же они превращались в уроки полного, какого-то сказочного счастья…
После уроков я гонял по переулку железный обруч или мастерил самокат на подшипниках — единственные и потому, видимо, особенно любимые игрушки нашего детства — и думал только о ней, все мечтал, как хорошо бы было, если бы она хоть однажды увидела меня за этими занятиями…
За уроки я принимался вечером и даже их старался растянуть как можно дольше, ведь старался я только ради нее…
Она мне снилась иногда и по ночам — мое воображение бросало ее то в вихри огня и лихие конные атаки, а то на баррикады и к пушкам «Авроры»…
В третьем классе, когда я начал читать большие, серьезные книжки, я понял, что это называется любовью.
Открытие это сначала обескуражило меня, а потом безмерно обрадовало, и эта любовь стала вырываться, проситься из моего сердца, она требовала выхода и вот наконец выскочила наружу и превратилась в стихи:
Гремит Октябрь, орудий гром,
И это — Вероника.
И мы не гибнем под огнем,
И с нами Вероника.
Идет гражданская война,
И рядом Вероника.
Встает из хаоса страна,
И тут же Вероника.
Вот школа, наш ребячий класс,
Пред нами Вероника.
И я люблю всех больше вас,
Святая Вероника.
Правда, меня смущало слово «святая». Подумают еще, что я верующий. Долго подбирал другое слово. «Родная» — слишком просто. «Учитель Вероника» — слишком казенно, да и не «учитель» она, а «учительница». А больше ничего на память не приходило.
Я переписал стихи начисто и в конце недели перед тем, как сдать дневник, вложил их в него.
Учительница собрала дневники.
Весь выходной день я не находил себе места. То мне казалось, что я совершил великую и преступную глупость. То утешал себя: «А почему? Пусть! Ведь это же правда! Пусть она знает!»
На следующий день Вероника Михайловна на первом же уроке раздала проверенные дневники, но о моих стихах не сказала ни слова.
И только на перемене, когда все выбежали из класса, позвала меня.
Позвала ласково и посмотрела на меня ласково.
Наконец произнесла:
— Не помню, кто это сказал, что фантазия и воображение не только душа, а и сердце поэзии.
— Как кто? — удивился я. — Эдгар По!
— Ты читал Эдгара По? — удивилась она.
— А как же! Я и Мопассана читал.
— Значит, ты совсем взрослый, — сказала она. — Это хорошо. И все-таки ты фантазер!
Я, кажется, начинал скисать:
— Почему?
— А потому, — спокойно и мягко объяснила она, — что, когда произошла революция, мне было три года, а когда закончилась гражданская война — восемь. И потом, насчет любви, не сердись, ты придумал, это совсем, совсем не любовь. Что такое любовь — если тебе выпадет удача, ты узнаешь позже, когда станешь большим и взрослым.
— Я не придумал, — выдавил я. Мне хотелось громко и сильно плакать.
— Ну, хорошо, — она погладила меня по плечу. — Ты знаешь, что скоро выборы в Верховный Совет?
— Конечно! — я чуть растерялся от неожиданного вопроса.
Я даже знал наших кандидатов — председателя Моссовета Булганина и академика Комарова.
— И прекрасно! Вот тебе задание: напиши об этом стихи для стенгазеты.
Через день я принес Веронике Михайловне стихи под названием «Пионерский привет»:
Мне сегодня одиннадцать лет,
Я очень жалею, что не могу
Выбирать в Верховный Совет.
Я отдал бы свой голос тогда
За Сталина — любимого вождя,
За Ворошилова — боевого полководца,
За всех, кто привык за свободу бороться,
За верных, преданных людей
Вождям и Родине своей…
И всем кандидатам в Верховный Совет
Я шлю от ребят пионерский привет.
Учительница прочитала, похвалила:
— Молодец! По крайней мере, это искренне и по-детски.
А у меня от этих слов «по-детски» что-то обидно перевернулось внутри. И сразу же пропал всякий интерес к Веронике Михайловне. Тем более, что после четвертого класса, когда она перестала быть нашей учительницей, я видел ее все реже и реже.
А стихи мои «Пионерский привет» были напечатаны в газете «Штаб индустрии». Газету принес отец, который работал в Наркомтяжпроме. Он же мне сказал, что муж Вероники Михайловны тоже работает в этом наркомате.
Испанцы считали ее испанкой, французы — француженкой, а немцы — немкой. Ее звали Сильвией, и это имя как нельзя лучше подходило ей, поскольку оно было не только испанским.
Она появилась в интербригаде под Барселоной в тридцать седьмом и очень быстро стала любимицей бойцов и командиров. Она могла быть и переводчицей, и