– А-а, эта. Симпатишная… была, – заключил Лхасса и принялся с философским видом извлекать из волос щепки. – Тю, а я-то думаю, чего это он? Этот… фаталист, во.
– Болван ты, Капа, как есть болван. У них любов, понимаешь?
– Как не понять! А что это такое?
– Ну… – Ситцен замялся и глянул на сидящих в обнимку супругов Пукковиц, но те, даже тесно прижавшиеся друг к другу, могли послужить лишь очень невыразительной иллюстрацией данного термина. – Такое это… э-э… ощущение.
– Приятное?
– Ну… э-э… как правило.
– Ты лучше скажи, – сочувственно произнес Каплун, видя замешательство своего душевного дружка, – ты-то чего разволновался?
Гунь подергал себя за бороду.
– Дык, понимаешь… сколько мы с ними за три дня пережили – я ж иногда разве что не обделывался со страху. А он – хоть бы хны. С виду и не скажешь, обычный красавчик стебелек, на каких наши бабы падки, а на деле… Ну, бесстрашный такой паря! Ничего не боялся, бывает же такое. А тута гляжу – в евонных глазах страх. Понимаешь ты? За нее испужался. Может, первый раз в жизни страх ощутил – и не за себя, выходит, за нее. – Гунь в растерянности поскреб волосатую грудь и добавил: – А все ж таки жалко обоих, уй как жалко!
Поощряемая мужем, Саша Пукковиц встала, одернула порванную бежевую юбку и, по привычке в изумлении выгнув дугами брови, произнесла:
– Мужчины, в Стопе у меня еще остались запасы, и я… – Она покосилась на Радагара. – Мы предлагаем всем вместе пойти выпить.
– Глядите! – крикнул вдруг Пук, тыча пальцем в индикатор пульта дистанционного управления.
Все наклонились и увидели, что красный огонек на нем замерцал. И погас.
– Все, – констатировал толстяк. – Были – и нету их вовсе.
– Эхма! – Каплун Лхасса дружески пихнул в бок окончательно закручинившегося Гуня Ситцена. – А что, Гуня, может, вправду пойдем и набулькаемся по этому печальному случаю до полного помутнения?
ЭПИЛОГ
И шел назад, священною волной
Воссоздан так, как жизненная сила
Живит растенья зеленью живой,
Чист и достоин посетить светила!
Данте Алигьери
Когда женщины, имевшиеся на хозяйстве в количестве пяти особей, опять надоели Пипу Смарчу (окрестные фермеры дали ему прозвище Пип Миляга), он встал посреди двора и заявил во всеуслышание вот что. Почту уже неделю как должны привезти – ан не привозят, от Дылды ни весточки, не видать его велосипеда, не скрипят педали, не звенит звонок… Но все равно он, Пип Смарч Миляга, не станет выкатывать из сарая телегу и запрягать старого мерина (у которого прозвища не было, которого все так и именовали – Старый ты Мерин), не станет и не подумает отправляться к станции, ибо…
Но тут его прервали – что и требовалось доказать.
Ибо это был умный тактический ход.
Три еще не выданные замуж дочери Миляги, его разлюбимая супруга и ненаглядная стотрехлетняя теща из разных концов двора, из курятника, с огорода, от колодца и из-за сарая подали свои голоса.
Для жены в почте должна прибыть посылка с новейшими семенами заокеанской морковки и огородным календарем.
Теща с почтой ожидала бандероль с цветастым городским платком, подарком, обещанным в письме младшей сестрой.
Для дочек – журнал мод, а для средненькой, которую в семье все называли ласково Пышечкой, – выписанная через каталог брошюрка о целебном голодании, обещающая небывалое похудение в кратчайшие сроки.
Дылда не едет, а он, Пип, не желает отправиться к станции, до которой всего-то пара-тройка миль, и разузнать, чего там стряслось со смотрителем-почтальоном?
Женщины насели на него, и старик заколебался, почесал нос, что-то еще побурчал-поворчал, поломался немножко, а затем и смирился.
Пошел Миляга в сарай, Пышечке же вроде почудилось, что очень-очень тихо усмехнулся батя, а когда уже Мерина выводил, глаза его лукаво и довольно блестели.
Поехал старик.
До станции, правда, не пара-тройка миль, все пятнадцать будут.
Ехал он не спеша, отдыхал от семьи, к захваченной бутылке с наливкой прикладывался, самокруткой затягивался, по сторонам лениво смотрел: там лесок, сям ферма, вот рощица, тут озерцо, здесь мельница, вон стадо молодых кобыл пасется… И старый мерин, который Старый Мерин, под стать хозяину – тихий, неспешный, на кобыл вовсе не глядит, не реагирует. И не потому, что старый, а потому, что, известное дело, мерин.
Колеса поскрипывали, солнце светило ярко, но не припекало, от Мерина навозом попахивало, от телеги – сеном, Миляга полулежал, опершись локтем о дощечку. Хорошо ему было.
Долго ехали, вот уже и крыша показалась железная, ржавая, потом – весь домик. Миляга поближе Мерина подвел, бросил поводья, позволяя животине свободно пастись.
Приехали, значит.
Пип Смарч еще раз обошел дом и в задумчивости остановился возле заколоченной фанерой двери. Приложив ладонь козырьком к глазам, он поглядел на золотые в лучах солнца полоски рельсов, тянувшиеся от горизонта к горизонту.
Второй пропал, подумал он, вспоминая о предыдущем смотрителе, нервном, вечно чем-то озабоченном старикане, невнятно твердившем о небесных агентах и вселенском заговоре. После его безвременного исчезновения из города от дорожного и полицейского управлений приезжала комиссия. Сурьезные дядьки в цивильном, но с пистолями облазили всю округу, чего-то вынюхивали, расспрашивали фермеров, но решительно ничего не обнаружили и отбыли восвояси.
Новый смотритель оказался хорошим пареньком, приятным и вежливым, хотя и чудаковатым.
Но вот и он пропал.
Пип еще раз обошел полустанок, обращая при этом внимание на давно погасшие фонари с застывшими остатками масла, на проросший между грядок бурьян, на холщовый запечатанный мешок, сброшенный, как обычно, с почтового поезда и до сих пор валявшийся в траве.
Неделя, решил он.
Неделя, как на станции пусто.
Солнце припекало, в пожухлых зарослях лопухов кто-то бестолково и одурело свиристел, в небе застыло одинокое, похожее на парик уездного судьи облако. Звенящая сонная тишина окутывала маленький полустанок с окрестностями еще одним облаком, золотым и горячим. Понимая, что обычный однодневный выходной, взятый, чтобы передохнуть от семейных дел, оборачивается чем-то не совсем обычным, Миляга с трудом подавил в себе навязчивое желание развернуться, поймать пасущегося в отдалении Старого Мерина и отбыть восвояси. Вздохнув, он локтем выдавил фанеру, заменявшую стекло в двери.
Вошел.
В домике было пусто, тихо и жарко. Недельная пыль покрывала все доступные поверхности.
Миляга не спеша обследовал помещения, внимательно приглядываясь и замечая все детали, – а замечал он действительно многое, ведь не зря Пип Смарч имел у окрестных фермеров немалый авторитет, недаром его приглашали на все сходки-заседания районной управы.
Везде он ощущал специфическую атмосферу, суть которой можно было бы выразить одним словом: ожидание.
Ожиданием, как сквозняком, тянуло в коридоре, ожидание поселилось на кухне, оно скапливалось возле постели и у открытого платяного шкафа в спальне…
Оно пронизывало весь домик.
В конце коридора имелась неприметная дверь.
Пип открыл ее, вошел и замер.
На табурете посреди полутемной кладовой что-то лежало. Ожидание концентрировалось над ним почти зримым, во всяком случае явственно ощутимым коническим вихрем.
Миляга наклонился и поднял с пола шерстяной, влажный, судя по вырезу – женский свитер, ощупал его и сунул за пазуху. Потом взял с табурета очки с толстыми, покрытыми каплями воды линзами в дешевой оправе. Осмотрел их и положил в карман.
Потом перевел внимательный взгляд прищуренных глаз на то, что лежало на табурете.
Это была шляпа-цилиндр, но целым от нее осталось лишь круглое фетровое дно. Тулья и поля пребывали в полуразорванном виде, наклонившись под углом в сорок пять градусов к поверхности табурета. Вроде что-то распирало их изнутри…