Обычно два, а порою и три раза в неделю обе они приезжали в город и в дом мистера Колдфилда — глупая, болтливая, моложавая женщина-кукла, уже шесть лет живущая в мире, созданном ее воображением, женщина, что, уносимая потоком слез, покинула отчий дом и семью и в призрачных, дышащих миазмами краях наподобие скорбных берегов Стикса[14] произвела на свет двоих детей, а затем, словно взращенная на болоте бабочка, не обремененная ни желудком, ни какими-либо иными тяжелыми органами жизненного опыта и страданья, взмыла в сверкающую пустоту, где навек остановилось солнце, — и Джудит, молодая девушка, что не жила, а грезила и чья полная отрешенность и отстраненность от действительности граничила с чисто физическою глухотой. Для них мисс Роза теперь, наверное, вообще ничего не значила ни как девочка — предмет и жертва неусыпной мстительной заботы и внимания сбежавшей тетки, ни даже как женщина, выполняющая обязанности домоправительницы, и уж, во всяком случае, как настоящая родная тетка. И было бы трудно сказать, которая из двух — сестра или племянница — в свою очередь казалась мисс Розе более нереальной — взрослая, бежавшая от действительности в теплый, населенный куклами рай, или молодая девушка, спавшая наяву в состоянии какого-то смутного ожиданья, напоминавшем физическое состояние плода перед рождением на свет, и столь же далекая от реальной жизни, сколь и сама Эллен; два или три раза в неделю они подъезжали к дому мисс Розы, а однажды, тем летом, когда Джудит исполнилось семнадцать, остановились там по дороге в Мемфис, куда ехали покупать Джудит наряды; да не что-нибудь, а приданое.
Это было лето за первым учебным годом Генри в университете, после того, как он привез Чарльза Бона домой на рождество, а потом еще на неделю во время летних каникул, перед тем как Бон отправился верхом к Реке, чтобы ехать пароходом к себе в Новый Орлеан; то лето, когда Сатпен тоже уехал из дому, по делам, как сказала Эллен, очевидно не сознавая — именно так она в то время жила, — что понятия не имеет, куда уехал ее муж, и даже не отдавая себе отчета, что это нисколько ее не интересует. Никто кроме твоего деда и, быть может, еще Клити так никогда и не узнал, что Сатпен тоже отправился в Новый Орлеан. Они входили в дом мисс Розы, в этот полутемный мрачный тесный домик, где даже через четыре года после своего побега за каждой дверью, казалось, стоит тетка, готовая вот-вот ее открыть, и который Эллен минут десять или пятнадцать оглашала своею шумной болтовней, после чего удалялась, забрав с собой свою погруженную в грезы, безразличную ко всему на свете, не произнесшую ни слова дочь, а мисс Роза, которая приходилась этой девушке теткой, тогда как по годам должна была бы приходиться ей сестрой, не обращая внимания на мать, следовала по пятам за уходящей и недоступной дочерью с немою тоской в близоруких глазах, без тени зависти перенося на Джудит все несбыточные мечты и надежды своей собственной загубленной молодости и предлагая ей в дар (о чем не раз с хохотом рассказывала Эллен) свое единственное достояние — она предложила научить Джудит вести домашнее хозяйство, составлять меню и считать белье, однако вместо ответа увидела непонимающий бездонный взгляд, услышала недоуменный вопрос: «Что? Что ты сказала?» — и изумленные и одобрительные выкрики Эллен. И вот уже нет ничего — ни коляски, ни узлов, ни Эллен с ее глупым смехом, ни живущей в мире смутных мечтаний племянницы. Когда они в следующий раз приехали в город и коляска остановилась перед домом мистера Колдфилда, на крыльцо вышла одна из негритянок и объявила, что мисс Розы нету дома.
Тем летом она еще раз увидела Генри. Она не встречала его с предыдущего лета, хотя на рождество он приезжал домой с Чарльзом Боном, своим товарищем по университету, и до нее доносились слухи о праздничных вечеринках и балах в Сатпеновой Сотне, но они с отцом туда не ездили. А когда Генри после Нового года, возвращаясь вместе с Боном в университет, заехал навестить свою тетушку, ее и в самом деле не оказалось дома. Поэтому она не видела его целый год, до следующего лета. Однажды, когда она отправилась за покупками в город и остановилась на улице побеседовать с твоею бабушкой, он проехал мимо. Он ее не заметил; он ехал на новой кобыле, подаренной ему отцом, теперь уже взрослый мужчина, в сюртуке и в шляпе; твоя бабушка рассказывала, что он был такого же высокого роста, как его отец, и сидел верхом на кобыле так же спесиво, хотя и был не так крепко сложен, как Сатпен, словно его кости, уже способные выдержать эту спесь, были еще слишком легки и слабы для отцовского чванства. Ибо и Сатпен тоже играл свою роль. Он развратил Эллен более чем в одном отношении. Он был теперь самым крупным плантатором и производителем хлопка в округе, чего он добился тою же тактикой, что и при постройке дома, — тем же бьющим в одну точку неослабным упорством и полнейшим пренебрежением к тому, как выглядят в глазах горожан его поступки, которые они видели и какими представляются им те, которых они видеть не могли. Многие из его сограждан все еще считали, что тут дело нечисто: одни думали, что плантация — всего лишь прикрытие для его настоящих, темных махинаций; другие думали, что он измыслил какой-то способ воздействовать на рынок и потому выручал за кипу своего хлопка больше, чем честные люди; третьи, очевидно, думали, что дикие негры, которых он сюда привез, с помощью колдовства ухитрялись собрать с акра больше хлопка, чем их прирученные собратья. Его не любили (чего он, впрочем, и не домогался), но боялись, что, казалось, его забавляет, если не радует. Но его приняли; теперь у него было так много денег, что его нельзя было и дальше не признавать или даже сколько-нибудь серьезно ему докучать. Он добился своего — уже через десять лет после свадьбы дела у него на плантации пошли гладко (теперь у него был надсмотрщик — сын того самого шерифа, который арестовал его у ворот дома его будущей жены в день помолвки), и теперь он тоже играл свою роль — роль человека надменного, живущего в довольстве и праздности, и по мере того, как он благодаря праздности и довольству обрастал мясом, надменность его приобретала оттенок чванства. Да, он развратил Эллен не только тем, что заставил ее перейти на свою сторону, хотя, подобно ей, понятия не имел, что его расцвет тоже был вынужденным искусственным цветеньем и что, пока он все еще разыгрывал перед публикой свою роль, за его спиной Рок, судьба, возмездие, ирония — словом, режиссер, как его ни называй, уже менял декорации и тащил на сцену фальшивый реквизит для следующей картины. «Вот едет...» — сказала твоя бабушка. Но мисс Роза уже увидела Генри. Она стояла рядом с твоей бабушкой, едва доставая головою ей до плеча, щупленькая, в одном из брошенных теткою платьев, которые мисс Роза укоротила себе по росту, хотя никто никогда не учил ее шить — равно как она взяла на себя ведение домашнего хозяйства и предложила обучить этому Джудит, хотя никто никогда не учил ее ни стряпать, ни вообще делать что-либо, кроме как подслушивать у закрытых дверей; стояла, повязав голову платком, словно ей было не пятнадцать лет, а все пятьдесят, смотрела на племянника и говорила: «Ой... да ведь он уже бреется».
Потом она перестала встречаться даже и с Эллен. Вернее, Эллен перестала их навещать; она нарушила свой ритуал, согласно которому еженедельно объезжала одну за другою все лавки и, не выходя из коляски, заставляла лавочников и приказчиков показывать ей сукно, жалкие украшения и безделушки — они выносили ей товары, отлично зная, что она ничего не купит, а только подержит в руках, помнет, пощупает, разбросает и в конце концов отвергнет, сопровождая все это потоком пустой беспечной болтовни. Не с презрением и даже не свысока, а добродушно и даже по-детски злоупотребив учтивостью и полной беспомощностью этих мужчин — приказчиков и лавочников, она отправится в отцовский дом, где тоже поднимет бессмысленный шум и суету и примется самоуверенно давать нелепые, несуразные советы касательно мисс Розы, отца, домашнего хозяйства, мисс Розиных туалетов, расстановки мебели, приготовления пищи и даже часов, когда следует завтракать, обедать и ужинать. Между тем уже близилось время (шел 1860 год, и даже мистер Колдфилд, наверное, признал, что война неизбежна), когда семья Сатпена, чья судьба последние двадцать лет напоминала Озеро, — питаясь тихими ключами, оно колышется в тихой долине, еле заметно разливаясь и поднимаясь, а на поверхности вод в теплых лучах солнца безмятежно качаются четверо членов семьи, — уже ощутила первые подземные толчки — ясное предвестие земного катаклизма — теснящие воды к выходу в узкое ущелье, и вот четыре мирных пловца, внезапно повернув друг к другу головы, еще не ведая тревоги и сомнений, а лишь слегка настораживаясь, смотрят, как над ними сгущается тьма, хотя ни для кого из них еще не настал тот миг, когда человек, оглянувшись на товарищей по несчастью, мысленно задает себе вопрос: Не пора ли оставить заботы о спасении других и подумать, как спастись самому? еще не понимая, что этот миг вот-вот наступит.