Тем вечером Инги вернулся к людям, сидел с ними в душном доме, смеялся и пел. И чувствовал, как плещется внутри ненависть, мечется, бьётся о стенки души, распирает и тянет. Он терпел. А старик, сидя подле, смотрел на него, кивал одобрительно.
Ярость разрасталась, пока не стала холодней ночи за окном, и тогда вдруг улеглась, замёрзла, съёжилась ледышкой на ветру. Инги показалось, внутри открылась дверь и из неё облаком хлынул мороз лютее всякого земного холода, крошащий плоть и железо. Но был этот холод живым, и, стоя среди него, нагая душа Инги смеялась и пела. Он рассмеялся снова – а люди за столом вдруг стали озираться, чувствуя сквозь хмельное веселье, как ползёт по избе знобь.
Назавтра Инги вывел из конюшни лучшего коня. Подвёл к выстроенной у кузни домнице, к огромным мехам, потрепал по шее. Тот вздрогнул, глянул встревоженно бархатным глазом.
– Тише, тише, – сказал Инги коню. – Ничего страшного.
И, выхватив отцовский меч, одним ударом отсёк коню голову.
Сбежавшиеся люди смотрели в немом, восторженном ужасе, как Инги, одетый в кожаный кузнечный фартук и рубаху, набирает в ладони дымящуюся кровь и кропит глину домницы, скрипучую кожу мехов, кропит снег, и землю, и всех собравшихся широким веером жирно-багровых капель. Женщины завизжали, бросились прочь.
Старый патьвашка запел скрипучим, дрожащим голосом, и вслед за ним подхватили старую песню мужчины и затопали, заплясали в снегу – чтобы пролитая кровь обернулась зерном в земле и силой в чреслах, чтобы хороший был год и чтобы получилось у молодого патьвашки всё, чего захочет он.
И железо получилось. Немало пота пролилось у огромных мехов, немало дней пришлось провести у пропотелых верёвок под унылый проговор – ухх-взяли, ухх-пошло! Яркое, живое железо, раскалённой змеёй вырвавшееся из пробитого в глине летка, зашипело, остывая, отдавая жар замёрзшей земле. Щипцы подхватили его, потащили – калёное, роняющее искры – на твёрдую гладь наковальни.
И после первого же удара новое железо рассыпалось блёклыми, сереющими кусками.
Старый Вихти только охнул. Потом малыми щипцами поднял кусок, окунул в воду, повертел. Положил, стукнул молоточком.
– Оно как камень, твоё новое железо, – заметил удивлённо. – Крошится будто шлак. Какой же с него толк? – И добавил, глядя на Инги: – Ты, парень, не расстраивайся. Что ж рассопливился, будто младенец? Ты нос-то повыше держи, а то как людям-то быть, они ж столько работали. Верят в тебя. Никто, кроме меня, не видел пока, что за железо вышло. Скуём мы меч валиту и так.
– Ты не понял, старик, – ответил Инги из сумрака, и голос его был похож на скрип ржавого железа. – Я плачу от радости. Я получил то, чего хотел. Те, кто уныло стучит по сырой крице, выбивая грязь, не знают, что вышло из моей печи. Даже получив случайно похожее, они скажут то же, что и ты, и выбросят получившееся прочь. Они не знают. Откуда им? А я знаю, старик. Ты был прав – память крови проснулась во мне. Память железного рода. Это не железо вытекло в землю. Это мать стали. Чтобы она стала сталью, нужны мороз и ветер. Нужно выжечь и выморозить мягкость, и тогда получится настоящая сталь. Сталь моих предков.
– Это хорошо, когда сталь предков, – согласился старик, вздохнув. – Но ты не спеши в дело кидаться, парень. Посиди здесь пока, успокойся, подумай. Я людям скажу, чего сказать нужно.
Снаружи, у пышущей жаром домницы, люди уже переминались с ноги на ногу, ходили вокруг обожжённой ямы, шептались, качали головами. Рассказывали друг дружке вполголоса, как потек огонь жидкий, – и тут же сжимали пальцы, трясли кулаком, сплёвывали: чур меня, сгинь, пагуба, отцепись, колдовство. Когда старик вышел из кузни, обступили, глядя тревожно, но спросить никто не решался.
А Вихти деловито отряхнул сажу с рукава, погладил усы, откашлялся, вытер рот ладонью, вытянул из поясного кошеля травину, откусил. Все таращились, будто зачарованные, боясь выдохнуть лишний раз, пока он эту травину разминал, пока жевал. Наконец объявил:
– Бочку пива всем сегодня! Гуляем!
Из десятка глоток разом вырвался вздох облегчения.
Упились быстро, а пуще всего те, кто качал мехи. Плясали, хохотали, икали, валялись в снегу, будто обезумев. Или пиво такое крепкое оказалось, или старик чего наворожил, непонятно. А назавтра пришёл мороз – свирепый, дубящий шкуру, хватающий за щёки. Поутру начали лопаться сучья, будто рубил кто прозрачной секирой деревья, и трещал ветками, и хохотал. Снег сделался как песок, хрусткий, плотный, колючий. Аекуев пёс, мохноухий гончак, выгнанный за драчливость на улицу, так и околел во сне, замёрз, закопавшись в сугроб. Ветром откопало его хвост, кривой и жёсткий, будто разлохмаченный сук.
Тогда и вышел из кузни молодой колдун. Простоволосый, с голыми руками, пошёл меж домов, крича, выгоняя в холод сонных и похмельных. Отправил их, ёжащихся, к печи, к задубелым верёвкам мехов.
Кожа их затвердела, и, пока не разожгли домницу, не разогрели, мехи вовсе не хотели двигаться. Но на таком ветру, наверное, и мехи те едва ли нужны были. Над головой выло, драло с веток хвою. Пальцы белели мгновенно, и приходилось колотить их о бок или засовывать за пазуху, чтоб хоть чуть-чуть начали слушаться.
Но огонь занялся, заревел, весёлый и сильный. Такой сильный, что перешибал мороз, и снег таял, оседал росой, не долетая до печи. Скулили и сопели, дергая за верёвки мехов, несчастные смерды, а Инги кричал сквозь ветер: «Сильнее, сильнее!» Подгонял их, пока чуть не начинали падать замертво, пока пар от них не повалил, как после бани, а тогда Инги приказал браться за мехи другим и качать снова, без остановки.
Качали, пачкая веревки кровью со стёртых ладоней, хрипя и надрываясь, пока не улёгся ветер, унеся с собой облака, и на небе, пронзительно ясном, не высыпали калёной дробью мелкие мутные звёзды. Тогда Инги, размахнувшись из-за плеча, пробил молотом глиняную стену и щипцами вытащил из стеклистого, гладкого, пышущего жаром нутра печи искристо-белый слиток, похожий на лепешку.
Это была сталь. Настоящая сталь. Старый Вихти как ухватился за бороду, так и стоял у наковальни, пока Инги рубил её зубилом, тянул и ковал полосы. Отрубленный кусочек поколотил молотком, сунул в снег, остужая. Перехватил щипцами, стукнул с размаху – и замер в недоумении, растерянно глядя.
– Да никуда не улетел ваш кусок, дедушка, – рассмеялся Инги, бесовски закоптелый, белозубый. – Он в молоток воткнулся.
Тогда старик повернул молоток и расхохотался сам – обрубок на полпальца вошёл в железное било.
Инги ковал меч три недели. Хоть стали кусок вышел изрядный, с пуд почти, но неоднородный. Сверху, где поддув был сильнее всего, сталь получилась вязкая и легко гнулась. Снизу – хрупковатая, но лучше всего держала кромку. Потому пришлось наделать тонких полос, потом переплести их, перегнуть, проковать, перегнуть и проковать снова, потом сложить пластины – тонкую, самую твёрдую, в середину, упругие сбоку. С самого верху по бокам, упругости и змеистого узора ради, Инги приварил полоски, склёпанные из тонких проволок. А между ними, не пожалев отцовского наследства, вплёл тонкие золотые нити, и проковал всё вместе, и протравил поверху.