Лиза молчала. Ей не хотелось рассказывать злой девочке о том, что она замечталась о маме и их будущем, когда они сами будут жить вместе, не разлучаясь никогда в жизни. Да вряд ли кто бы и поверил в эту минуту такому объяснению.
— Ну, хорошо, пусть Окольцева уверяет, что она «продумала» целый вечер, — упорствовала Мэри, — но пусть она скажет также, что никто не входил в комнату, пока она была там, и что торт был на ночном столике, когда она туда вошла. Ведь был? — обратилась Мэри к Лизе, пытливо уставляясь на нее глазами.
— Да, был, — тихо отвечала Лиза, припомнив, что действительно видела торт на тарелке, когда вбежала в спальню прочесть письмо.
— И при тебе туда никто не входил? — продолжала допрашивать ее Мэри.
— Не входил, — еще тише прошептала Лиза.
— Ну, значит, торт съела она, — громко заявила девочка, обводя все юное собрание торжествующим взглядом.
— Да, она! Она! Кому же больше? — подтвердила за нею и Кэт.
Дети молчали. Лиза, смущенная и бледная, стояла между ними, делая усилия над собою, чтобы не разрыдаться от незаслуженной обиды.
Но когда Павлик подошел к ней со словами:
— Ах, Лиза, зачем ты его съела! Если он так нравился тебе, ты бы сказала мне, и я отдал бы тебе половину.
Лиза не выдержала и разрыдалась навзрыд.
— Что такое? Что случилось? — спросила прибежавшая на шум Анна Петровна.
— Ничего особенного, — спокойно отвечала Мэри, — если не считать особенным то, что в нашем кружке появилась воровка.
— Что? Что такое? Воровка? Что ты говоришь? — взволновалась директорша. — Я хочу все узнать толком, говори же, в чем дело.
Но Мэри и без просьбы начальницы рассказала бы ей все. Она подробно пояснила в чем дело, снабжая свой рассказ новыми прикрасами и подробностями.
Когда она кончила, Анна Петровна Сатина взглянула на Лизу пристальным, недобрым взглядом и проговорила сурово:
— Такъто ты отблагодарила твоего благодетеля Павла Ивановича за все его добро, сделанное тебе? Так вот ты какая! Притворялась тихоней, а на самом деле оказываешься хуже и вреднее самой последней шалуньи… Тебе не место быть в обществе детей. С сегодняшнего же вечера ты будешь спать, есть и учиться в отдельной комнате. А вам, — строго закончила начальница, обращаясь к детям, — я раз навсегда запрещаю разговаривать и играть с нею.
И с этими словами она схватила Лизу за руку и вывела ее из спальни.
— Вот твое новое помещение, — тем же суровым голосом произнесла Анна Петровна, вводя Лизу в маленькую комнатку подле кухни, где спала Матрена, приехавшая вместе с пансионом г-на Сатина в В. — И с этого вечера ты будешь жить здесь.
И, оставив ее одну в обществе сладко храпевшей на своей постели кухарки, Анна Петровна величественно вышла из комнаты.
ГЛАВА XXII
Она — воровка
Тяжелое чувство охватило Лизу по уходе директорши.
— Господи, чем я виновата! — воскликнула бедная девочка и, бросившись на стул, горько зарыдала.
Матрена, проснувшаяся от её слез, долго не могла понять, что случилось. Но догадавшись по-своему, что Лиза, очевидно, провинилась в чем-нибудь, она стала утешать ее, как умела.
— Не плачьте, барышня, не плачьте, золотая, дай-кось я вам постельку сделаю. Вот тут на моем сундуке я положу вам матрасик и такую вам кроватку смастерю, что любо-дорого. А плакать не надо. Видно, за дело попало-то. А то и без дела если, все же стерпите.
Ласковое, участливое обращение Матрены немного утешило Лизу. Она послушалась доброй женщины, разделась и легла в приготовленную ею постель.
В этот вечер Лиза долго молилась Богу, чтобы Господь укрепил ее и помог ей нести тяжелую невзгоду, посланную ей судьбою.
Печальное время наступило для девочки. Целый день она проводила у себя в каморке и только вечером, когда надо было ехать в театр, выходила оттуда. Дети, помня запрещение Анны Петровны Сатиной, не разговаривали с Лизой и даже как будто не замечали её. И девочка, к ужасу своему, убедилась, что они на самом деле поверили в клевету Мэри и считают ее воровкой.
Даже Марианна, вызвавшаяся быть её названной сестрою, и её брат Витя — и те разом изменили свое обращение с Лизой. При детях они держались с нею так же, как и остальные, но когда однажды Лиза, похудевшая и побледневшая за последнее время, попалась как-то навстречу Марианне за кулисами театра, последняя, робко оглянувшись по сторонам и убедившись, что никто их не слышит, быстро наклонилась к уху Лизы и прошептала:
— Мне очень, очень жаль тебя. Не думай, что я тебя разлюбила. Что делать! Это могло с каждым из нас случиться, ведь торт был так вкусен! А только, раз это случилось — было бы гораздо лучше с твоей стороны пойти и повиниться перед начальницей.
— Как! — вскричала изумленная и огорченная Лиза, — как? И ты, Марианна, ты также можешь верить тому, что я съела этот несчастный торт? О, как это жестоко, как жестоко в самом деле!
И Лиза залилась горькими слезами, забыв о том, что ей надо было сейчас с веселым лицом выходить на сцену.
Играла Лиза все так же хорошо, как и в первый выход, и скоро стала общей любимицей. Редкий спектакль проходил без того, чтобы на сцену не подавалось коробки конфет, букета цветов или какой-нибудь изящной игрушки от кого-нибудь из маленьких посетителей и посетительниц театра. Многие дети приставали к своим родным с просьбами познакомить их со златокудрой девочкой Эльзой, так очаровавшей их своею игрой.
Но все эти радости Лиза охотно променяла бы на одну: чтобы начальство и товарищи поверили бы в то, что она не брала торта. А между тем это было почти невозможно, так как и Анна Петровна Сатина, и Григорий Григорьевич, и Люси, и дети, и даже заведующая гардеробом Мальвина Петровна, искренно полюбившая девочку, — все они не сомневались в том, что злополучный торт был съеден Лизой.
Один только человек, казалось, не верил в проступок девочки. Часто он подолгу останавливался на ней глазами и внимательно рассматривал, как будто видел Лизу в первый раз в жизни. «Нет, нет, — думалось ему, — не может она—с этим правдивым, честным личиком, с этими кроткими, ясными глазками, быть тем, чем ее считают».
Этот единственный, думающий хорошо о Лизе, человек был Павел Иванович Сатин. Но Павел Иванович молчал почему-то и не решался выступить на защиту девочки.
Ко всем горестям Лизы прибавилось еще и опасение, чтобы добрый старик-губернатор не узнал как-нибудь о происшествии с тортом и не изменился к ней так же, как уже изменились все остальные. Но судьба как бы смиловалась в этот раз над нею. В первый же спектакль после истории с тортом Лиза увидела губернатора в его ложе с обоими сыновьями, и все трое они незаметно кивнули ей, лишь только она появилась на сцене.
Потом губернатор прислал за девочкой одного из сыновей, и Лиза снова услышала похвалу своей игре и получила громадную коробку конфет в губернаторской ложе.
Было еще одно лицо, сильно заинтересовавшее Лизу, несмотря на тяжелые дни, которые она переживала.
Это был смуглый, высокий, сухой и прямой как палка, господин в поношенном сюртуке, напоминающий своей внешностью не то цыгана, не то турка. Господин этот всегда сидел где-нибудь в последнем ряду кресел, но по падении занавеса пробирался к самой сцене и тщательно разглядывал Лизу в то время, как она выходила раскланиваться на аплодисменты публики.
У этого господина были черные, как уголь, глаза, и Лизе, встречавшей на себе взгляды этих страшных глаз, невольно делалось жутко. Но господин так усердно аплодировал ей, стоя у самой сцены, и старался улыбаться ей так ласково, что Лиза вскоре перестала его бояться.
Когда же однажды «черномазый», как его прозвали дети, подал Лизе громадную коробку конфет по окончании спектакля, последний страх исчез из сердца девочки, и она с улыбкой благодарила незнакомца.
Однако, несмотря на все знаки внимания, оказываемые публикой, Лиза положительно не находила себе места от тоски.
Ей было бесконечно жаль к тому же, помимо всех остальных невзгод, терять дружбу Марианны, которую она успела горячо полюбить за это короткое время.
Маме она решила ничего не писать о своем несчастном житье-бытье.
«К чему огорчать ее, дорогую? — думалось Лизе. — Пусть верит, что я счастлива, что мне хорошо живется, и будет, по крайней мере, спокойна за меня».
И она храбро и стойко переносила свою невзгоду, стараясь скрывать ее от всех, насколько могла.
Она, казалось, даже несколько привыкла и к своей маленькой каморке подле кухни, и к холодному обращению детей, и к насмешкам Мэри, не оставлявшей ее теперь ни на минуту в покое.
Только вечером, ложась в постельку, она с каждым разом молилась Богу все жарче и жарче и просила Его все усерднее и усерднее избавить ее от непосильной для неё тяжести и муки.