и вернулся к письму. Продолжать, однако, сразу не стал несколько строчек, видно, пришлось пропустить. — ...В Ряжеск, в воеводскую избу подьячим, к какому делу ты, государь мой Иван Борисович, его определишь и с какое дело его станет.
Так же неторопливо дьяк Иван сложил очки и вопросительно посмотрел.
Это был уже другой разговор, и Федька ответила уважением к собеседнику, которое исключает мелкую, близорукую хитрость.
— Голштинскому малому посланнику я продал ответ. Тот самый ответ, что для него и готовился. Посланник и так бы его получил через несколько дней — на отпуске.
Дьяк Иван задумчиво постучал по оловянному переплету окна, сообразуя в уме степень вины и меру наказания. Никакой особой тайны подьячий, конечно, не выдал: пронырливый голштинский посланник хотел заранее, в обход бояр и дьяков знать, что ожидает его на отпуске, хотел — и узнал. Корыстную же услужливость подьячего можно было расценить и как служебный проступок, и как измену — всё зависит от того, дошло ли дело до государя да кто разбирал. Всё же кнута не избежать, батогов хотя бы. Дьяк Иван, однако, про кнут не спросил, спросил о другом, вопрос задал правильный и, по сути, единственный:
— Как об этом узнали?
— Ответ голштинскому князю Фридерику я сочинил сам, по своему слабому разумению. Когда посланник получил подлинный и сличил грамоты, он обиделся. И потребовал возмещения убытков.
— Сколько?
Федька подумала. Ей приходилось слышать от изолгавшегося брата несколько не сходных между собой утверждений, брат называл разные суммы. Она остановилась на меньшей — из скромности:
— Шесть рейхсталеров.
— Недорого. Однако же весь твой годовой оклад здесь, в Ряжеске.
— Хотел бы в оправдание добавить, что оба ответа были отрицательные, что мой, что государев. Мы отказались пойти на уступки.
Патрикеев невольно усмехнулся... нахмурился — Федька прослеживала ход мысли — и... решил простить скользкий, пахнущий кровью, кнутом и дыбой смысл шутки — забыть.
— Это не всё.
Она сделала вид, что не понимает.
— Выкладывай до конца.
— Зернь и кости, государь мой.
— Пьяница, бражник! — уверенно добавил Патрикеев.
— В малых, несмышлёных летах, государь мой, остался сиротой. Без поддержки и без науки! Припадаю к стопам твоим, благодетель!
— Сколько тебе лет?
— Двадцать три.
Кажется, он усомнился, глянув на Федькино прелестное лицо... но на сомнениях, к счастью, не задержался. Снова стал ходить, обдумывая своё.
Низкое солнце пробивало мелкие слюдяные оконницы, расцвечивало их переливами красного, бурого, зелёного, мазало потолок и стены случайными пятнами. Блики и волны света искажали очертания, скрадывали размеры. И чудилось временами, что Федька ушла в омут, остекленелыми глазами глядит она из глубин, угадывая далеко над собой, недосягаемо далеко, в другом мире, отблескивающую поверхность вод. Томно кружилась голова, и хотелось тихонечко, безмятежно плыть.
Для верности она нащупала за собой стену и тем восстановила верх и низ.
Патрикеев сел, рассеянно подвинул письмо с его за дравшимися по сгибам краями.
— Откуда тебя знает печатник и думный дьяк Фёдор Фёдорович Лихачёв?
Так вот, значит, какой вопрос так долго ему не давался! В том, что глава Посольского приказа знал одного из полусотни своих подчинённых, хотя бы и самого мелкого, не было ничего удивительного. Странно было другое — что печатник и думный дьяк, особа, приближённая к государю, потрудился собственноручно написать об этом мелком, ничтожном служащем. Тут надо было задуматься.
— Отец мой Иван Малыгин и Фёдор Фёдорович Лихачёв, они ведь знакомы были с молодых ещё лет. Когда я родился... у меня есть сестра, она на меня похожа... мы вместе родились, двойня, нас одинаково и назвали: Фёдор да Федора. В честь Фёдора Фёдоровича Лихачёва.
— И всё же думный дьяк Фёдор Фёдорович дурно о тебе отзывается, — сказал Патрикеев, указывая пальцем в письмо.
Федька промолчала.
Дьяк свернул по старым сгибам верхний и нижний края листа, бережно сложил его ещё раз пополам и глянул на Федьку.
— Будет окажешься вор, миропродавец, ябеда и дела не знаешь — пощады не дам, — резко сказал он. — За зернь, — запнулся, — выгоню. Дружков себе в Ряжеске подобрать не хитрость. Димка Подрез-Плещеев, ссыльный патриарший стольник. На посаде у него игорный притон, корчма с бляднёй. Туда вот и двигай прямой дорогой, там и последние штаны оставишь. У Димки четверо казаков в холопах заигранные. До кабалы доигрались. Посмотри хорошенько да вникни: у тебя в деле челобитная на Подреза. Евтюшка сдаст. Шафран! — покончив с наставлениями, крикнул он в закрытую дверь.
Призыв не пропал втуне — едва ли не тотчас вошёл скромного росточка подьячий, с жидкой ощипанной бородёнкой и раздерганными, как рачьи клешни, усами. В лице его читалось достоинство знающего своё место человека.
— Дай ему что-нибудь. Переписать, — небрежно кивнул в сторону Федьки дьяк Иван.
Шафран помешкал, но уточняющих вопросов задавать не стал. Принёс чернильницу, перо, бумагу. Дверь больше не закрывалась, приказная братия теснилась у порога, наблюдая за испытанием с таким любопытством, что можно было думать, здесь ожидали — посольской выучки подьячий вообще грамоте не умеет.
Совершенно успокоившись, ибо действительное испытание осталось позади, Федька уселась и осмотрела перо — захватанное, с раздвоившимся безнадёжно кончиком, очевидно не годное. Неужто подсунули нарочно? Попросила нож.
Из чехла на кушаке Шафран бесстрастно достал свой личный ножик. Действительно хороший, с отточенным до блеска лезвием. Она сделала не слишком длинный срез, привычно перевернула перо на ноготь: щёлк — расщип. Остановилась:
— Книжное письмо или скоропись?
— Как умеешь, — отозвался дьяк Иван.
У приказных вопрос вызвал снисходительные улыбки.
Федька остановилась на скорописи брата, чуть исправленной и усложнённой. Деловой, без излишней лихости почерк. Обрезала поэтому кончик пера не вправо — для книг, и не влево — для росчерков, а прямо, без скосов. И с того места, где дьяк отметил ногтем по обрывку старой отписки, начала:
«И ныне, государь, по твоему государеву указу, а по моему челобитью тот Иван Лобанов ту мою рабу в приказе перед воеводой поставил в жёнках, а не девкой. И как я, холоп твой, искал на нём, Иване, той своей беглой девки Афимки, и он, Иван, в суде сперва запирался».
Закончив, она откинулась, сознавая, что придраться не к чему.
Низко склонившись над плечом, следил за пером Шафран, но ничего не сказал, глянул на дьяка. Патрикеев поднял к глазам лист, неровно оторванный, исписанный уже с одной стороны до Федьки. Помолчал, раздумчиво цыкнув губами. У двери подьячие