А днем он вял и измучен, и мать испытующе следит за ним. «Какой прелестный день, — говорит она, — какая роскошь! Небо синее-синее, как на холстах старинных мастеров. А ты, дорогой, мне кажется, переутомился! Но помни, все великие люди испытывали муки творчества и отчаяние. Помни об этом, Феликс!»
Он делает над собой усилие, улыбается, он хорошо воспитан. По крайней мере, мать все еще верит в его призвание, она первая и взлелеяла в нем эту надежду, когда он был еще совсем юным, почти мальчиком. Величественная женщина, увенчанная серебряной короной волос, с гордым, все еще красивым лицом, внушала уважение, однако с некоторых пор он возненавидел ее и ее пошлые сентенции: до чего не чутка она, до чего поверхностна, как самодовольно замкнулась в своем высокомерии!
Недалек был тот час, когда он мог бы возненавидеть людей, ему уже невмоготу было разговаривать с ними. Одиночество, как ледяной панцирь, все больше и больше сковывало его.
Из угла в угол шагает он по своему огромному кабинету и все размышляет, размышляет. Он написал несколько вещей, восторженно встреченных видными критиками. В меру собственной смелости они ставили его имя рядом с крупными и даже крупнейшими именами и пророчили ему блестящую будущность.
В эти страшные ночи у него было достаточно времени, чтобы вникнуть в суть своих произведений, но когда он добрался до их сути, то с ужасом понял, что сути в них нет, они — ничто. Ничто! Мир был пуст, лишен божества, и небо, которое создали себе люди, тоже пусто, и нет в нем бога. Что такое дружба, что такое любовь, воспетые людьми в прекрасных стихах и симфониях? Что есть закон и что — беззаконие, что ценно в жизни и что не имеет никакой цены? Что такое справедливость? Люди выдумали справедливость так же, как создали себе бога и воздвигли небо в блеске и великолепии, чтобы спастись от отчаяния.
Есть муравьи, которые уничтожают храмы, дворцы, пароходы, целые города, так что от них остается одна труха. Точно так же уничтожал все его ум: небо, боги, ангелы и святые рухнули, словно ветхий, источенный муравьями храм, и в один прекрасный день он обнаружил, что от них осталась лишь горстка пыли.
Последняя зима была полна тягчайших мук. Намело чудовищные сугробы, все вокруг покрылось льдом. И он чувствовал, как стужа подползает все ближе и ближе к его сердцу и оно тоже леденеет. Ни одной хорошей ночи за всю зиму! Все превратилось в лед, и он сам застыл, оцепенел.
Но тут, в одну из таких бесконечных ночей, началось страшнейшее испытание в его жизни. Однажды, когда он в полном творческом бессилии сидел за столом над своими рукописями, он вдруг вскинул глаза и испугался: деревянный спаситель грубой тирольской резьбы стоял во весь свой огромный, нечеловеческий рост против его стола и смотрел на него мерцающими глазами. Это были даже не глаза, а светящиеся точки, казавшиеся глазами. Он в ужасе вскочил. У него хватило мужества приблизиться к деревянной фигуре, хотя сделать это было не так просто. Все то же довольно примитивно сработанное, искаженное страданием худое лицо. Но когда он опять сел за стол, ярко мерцающие глаза снова устремились на него. Так и пошло, из ночи в ночь. Нелегко испытать такое.
Он почувствовал, что попал в беду.
Кинский продрог. Он стоял, облокотившись на мокрые дрожащие поручни. Только сейчас он сообразил, где находится. Дул ледяной ночной ветер.
О да, он попал в большую беду, в страшную беду! Он обречен.
11
Он вернулся в каюту. Должно быть, уже поздно. Уоррен Принс громко храпел, уткнувшись в подушку. На третьей койке темнела чья-то шевелюра. Это, наверно, и есть г-н Филипп, которого он еще не видел. Кинский принял тройную дозу снотворного и, смертельно усталый, лег.
Где-то внизу, под ним, машины глухо стучали, толкли и мололи в равномерном, безостановочном ритме, словно гигантские жернова. Это человек, могучий циклоп, рассекает море стальным мечом. Стены каюты скрипели, и дверная задвижка не переставая звякала и дребезжала.
Принс храпел, Филипп время от времени стонал, за стеной кто-то с присвистом сопел во сне. Все судно наполнили сон и храп, сон и храп — три тысячи усталых людей спали мертвым сном на своих койках.
И она спит сейчас, да, и она, в какой-нибудь из кают этого громадного корабля, совсем неподалеку от него. О да, он помнит, как чудесно она умела спать! Свернется, бывало, калачиком и спит, как первобытный человек в своей пещере, как зверь в дремучем лесу. А проснется, и будто вновь на свет родилась — совсем другая, начисто забывшая все, что было вчера.
Мели, мели, думал он, мысленно обращаясь к глухо урчащей машине. Он лежал пластом, не в силах пошевелиться, и уже почти было заснул, убаюканный ритмом машины, но тут Принс закашлял, тихо забормотал, и сон как рукой сняло.
Как рукой сняло!
И сразу же прежние мысли опять закружились в голове. Что такое истина? Что такое любовь? В чем смысл жизни? Всегда все те же мысли. Они тревожно и смутно блуждали в его мозгу и, словно заключенные в темном склепе, искали выхода к свету. Но выхода к свету не было.
Спи, спи.
Задвижка звякала, стены скрипели. Он слышит, как ветер стучит в окна его огромного кабинета с почерневшим бревенчатым потолком. Слышит, как шумит лес. Бледный месяц боязливо проскользнул над поляной. Кинский чует запах влажного чернозема в Санкт-Аннене. Он сидит у своего письменного стола, но теперь в нем нет и тени беспокойства. Он знает: в действительности он не там, он далеко от письменного стола и от спасителя с мерцающими глазами. Он чувствует себя в безопасности. Он сбежал. Здесь спаситель не властен над ним.
Он сбежал от спасителя с мерцающими глазами, от кабинета, населенного призраками, от матери, от своих мыслей, от самого себя. Да, он сбежал от самого себя!
Сраженный бедой, он бежал сюда, на этот пароход, бежал к человеку, в котором видел свое спасение. Ева? Быть может, голос Евы тронет его, быть может, ее ясные глаза укажут ему выход из беды? Быть может, есть еще надежда? А может быть, он ее вовсе и не увидит, может быть, завтра ему незачем будет унижаться перед нею, может быть, завтра он сам найдет свой путь? Да, и такое вероятно, вполне вероятно.
Принс вовсю храпел, на пароходе все спали мертвым сном, и только он один лежал, не смыкая глаз. Тут его слуха коснулся далекий гул. В лихорадочном состоянии между сном и бодрствованием Кинский с тревогой воспринял этот гул, точно весть из другого мира. Он родился где-то в глубине охваченного сном судна, разросся до рева исполинской медной трубы и, постепенно затихая, умолк. Звук был невероятной силы, и все же казалось, что шел он из какой-то бесконечной дали, из иного мира. Море и небо содрогнулись.