Любопытно отметить, что суть деятельности ОЗЕТа в овеществленной форме зафиксировалась в известном многим питерцам музее-квартире С. М. Кирова, тогда возглавлявшего партийную организацию города. На его письменном столе в Смольном — в экспозиционной части музея — воссоздана обстановка кировского служебного кабинета: стоит чернильный прибор из мрамора, украшенный резной скульптуркой белого медведя на льдине; на приборе — металлическая накладка с гравировкой. Ее содержание свидетельствует о том, что это подарок первому секретарю Ленинградского обкома и горкома ВКП(б) от членов общества землеустройства еврейских трудящихся (ОЗЕТ). Установить связь между ОЗЕТом и арктическим зверем на первый взгляд трудно. Но в данной ситуации важна не сама вещь, а скрытый в ней социальный подтекст. Переселенцев вывезли в Бийско-Биджанский район и частично в европейское Заполярье, — в места, мало напоминавшие климатические условия «земли обетованной». За это, вероятно, члены общества ОЗЕТ и отблагодарили Кирова настольным белым медведем.
Однако хулиганствующим элементам некогда было разбираться в последствиях и истинной подоплеке деятельности ОЗЕТа. В Ленинграде на «Красном треугольнике» в 1927 г. были зафиксированы факты оскорбления молодых евреев. Более грамотные и квалифицированные, они занимали высокооплачиваемые должности мастеров и начальников участков, что раздражало некоторых молодых галошниц. Две из них, как отмечалось на заседании бюро ВЛКСМ «Красного треугольника» от 4 февраля 1927 г., затеяли склоку в обеденный перерыв, «вовсю ругали Советскую власть, говоря, что жиды взяли власть в свои руки…», обвиняли комсомольцев-евреев в том, что они троцкисты. А в одном из городов Ленинградской губернии группа хулиганов, начавшая систематически издеваться над учащимся ФЗУ, в конце концов просто убила юношу. Драке предшествовал спор по поводу личности Л. Д. Троцкого и реплика: «Он продал нашего Ленина как Иуда Христа»[87].
Такие настроения во многом инспирировались нормализующими суждениями идеологических структур. В мае 1928 г. ЦК комсомола принял постановление «О работе среди еврейской фабрично-заводской молодежи», где было подчеркнуто, что «троцкистская оппозиция нашла в свое время известный отклик среди вновь привлекаемой в производство еврейской рабочей молодежи…»[88]. Это заявление, как позднее, уже в 1929 г., вынужден был отметить ЦК ВЛКСМ, спровоцировало взрыв антисемитских хулиганских выходок на заводах и фабриках[89]. Характерным примером причудливой смеси хулиганства и юдофобии, появление которой было во многом следствием политики партийных органов, можно считать факты систематической травли на фабрике «Пролетарская победа» рабочего Каплуна, исключенного из рядов ВКП(б) за оппозиционные настроения. Фабричные хулиганы оскорбляли его и приставали с вопросом: «Как поживает раввин Троцкий?»[90]. Разгул антисемитских настроений и хулиганства на этой почве продолжался до момента высылки из страны Троцкого, которого, как свидетельствуют источники, многие партийцы и комсомольцы из рабочей среды называли вождем «жидовской оппозиции»[91].
Способствовало развитию хулиганства в рабочей среде и культивирование пролетарского чванства. Это вынужден был признать в интервью журналу «Молодая гвардия» в 1926 г. известный деятель партии большевиков А. А. Сольц, подчеркнувший, что нынешний хулиган это «представитель крестьянской и рабочей молодежи, который свой переход из класса угнетенного в правящий понял лишь как наделение известными правами без обязанностей»[92]. Раздутое чувство пролетарского превосходства нередко переходило в весьма опасное для культуры явление «спецеедства», выражавшееся в противоправных формах. И опять-таки хулиганство — вид отклоняющегося поведения — являлось проекцией нормы — суждений властных и идеологических структур. Ленинград оказался родиной знаменитой «быковщины». Летом 1928 г. в «Ленинградской правде» была развернута рубрика «Рабочий и мастер», где активно бичевались нравы «старой мастеровщины и инженеров». А 3 ноября 1928 г. на фабрике «Скороход» рабочий Быков из хулиганских побуждений пытался убить мастера.
Инстинкты разрушения, стремление к постоянным поискам врагов новой власти у части населения, и особенно у молодежи, поддерживала политизация всех сфер жизни в советском обществе. Агрессивность активно подогревалась новыми революционными песнями типа «Нашей карманьолы», слова которой написал В. Киршона. Она имела весьма зажигательный припев, представлявший собой кальку песни времен французской революции:
Эй, живей, живей, живей,На фонари буржуев вздернем.Эй, живей, живей, живей,Хватило б только фонарей.
Толпы молодежи, возвращавшиеся вечерами с комсомольских собраний, с удовольствием распевали эту песню, явно пугая обывателя. Страсти, переходившие во взаимные угрозы и оскорбления, сопровождали и собрания, посвященные внутрипартийным дискуссиям. На «Красном треугольнике» в ходе прений по докладу ЦК и ЦКК ВКП(б) в 1927 г. звучали призывы физически расправиться с «десятком людей для ликвидации фракций и дискуссии». С одинаковым упоением безрассудной юности громили комсомольские активисты церкви и храмы в ходе кампании по изъятию церковных ценностей в 1922 г., и самогонщиков и шинкарей в ходе антиалкогольных кампаний 1928–1929 гг. Молодые люди, прежде всего, удовлетворяли тем самым свои бунтарские инстинкты. И все же их разрушительная энергия лишь частично поглощалась вовлечением их в подобные акции. Не удивительно, что хулиганство разрасталось, и часто оно граничило с серьезными преступлениями. Характерный случай произошел в 1928 г. на ленинградском заводе «Электросила»: трагически закончилось систематическое «озорство» молодого рабочего, который в конце концов, «играя» со шлангом от баллона со сжатым воздухом, убил своего товарища по цеху.
Однако на первых порах «новый хулиган» вызывал у советской власти некое умиление. Отчасти это было следствием присущего русской интеллигенции вообще сочувствия преступникам как жертвам социальной несправедливости. Священник Алексей Трифильев, даже будучи заключенным Соловецкого лагеря, писал в 1924 г.: «Мы, русские люди, «дети Достоевского», понимаем душу уголовной шпаны, болеем за нее»[93]. Не последнюю роль в благодушном отношении к хулиганству сыграла и магия отнесения этого вида криминальных проявлений в царской России к разряду «преступлений против порядка управления». Сольц не мог даже в 1926 г. отказать себе в удовольствии заявить, что «прежний горьковский хулиган не уважал тех устоев, которые и мы (большевики. — Н. Л.) не уважаем», а, следовательно, заслуживал «добродушного» и «мягкого отношения»[94]. Данное заявление можно рассматривать как еще одно свидетельство нормативного хаоса, характерного для эпохи 20–30-х гг. и нередко выражавшегося в полном несоответствии правовых и ментальных норм, и даже более того — нормативных и нормализующих суждений властных и идеологических структур. Ведь, как известно, и в советских правовых документах 20-х гг. хулиганство относилось к разряду преступлений против порядка управления без указания, какой политический оттенок носит этот порядок. Однако на практике к хулиганам, третировавшим нэпманов и частных торговцев, власти относились весьма снисходительно. В 1924 г. в приказе начальника административного отдела ленинградского губисполкома рекомендовалось «при привлечении к ответственности замеченных в хулиганстве проводить классовый подход…»[95]. Даже в 1927 г. А. В. Луначарский, выступая перед молодежью на митинге, посвященном «есенинщине», пытался рассуждать на тему о том, что существует некий тип хулигана, полезный для революции. Это были отголоски периода военного коммунизма, и хулиганство некоторым партийным деятелям представлялось своеобразной формой протеста против нэпманской буржуазии.
Действительно, после окончания гражданской войны у многих молодых людей появилось чувство тоски по временам продотрядов, шумных экспроприации выселения «бывших» из квартир. Судя по письму, присланному в начале 1927 г. в «Комсомольскую правду», часть рабочей молодежи «…скучала за военным коммунизмом и шла орудовать финкой»[96]. Знаковым был и внешний вид хулигана периода НЭПа: брюки клеш, тельняшка, куртка, напоминающая матросский бушлат, шапка-финка с развязанными и болтающимися наподобие ленточек у бескозырки тесемками. Эти атрибуты уголовной субкультуры причудливым образом копировали внешний вид матросов первых лет революции. Однако нарастание волны правонарушений заставило советское государство наконец отказаться от умиленного отношения к хулиганам из пролетарской среды. Власть решила дать им достойный отпор, но в весьма своеобразной форме. Всем нарушениям общественного порядка стал приписываться политический характер.