— Как, кстати, зовут невесту? — поинтересовался я.
— Анна Станиславовна Шумак, 18-го года рождения, уроженка поселка Владимирское, район не помню… Да и какое это имеет значение? Паспорт-то немецким будет!
Вот они, женщины: ложь и ложь. Никакая она не Шумак — это Игнат установил точно. По отцу полячка, Анна Степановна (Стефановна) Червинекая, одесситка, и не 1918 года рождения, а 1916-го, два годика убавила себе. В конце 41-го убежала из Одессы, какая-то мутная история с румынским офицером, убила или придушила — это Игнат разузнает. Прибилась к партизанскому отряду, нашему, потом к польской бригаде «Блясковица». А в город этот попала по документам погибшей подруги, приютила ее польская семья, выдала за родственницу…
— Не против, женись… Свадебное путешествие намечено или нет? Если все к нему готово, то вопрос: номер в Ницце заказывать с видом на море или на горы?.. Или вас вполне устроит горный отель в Швейцарии?
Он смутился. Сказал, что жить без Анны не может. Но прежней пылкости уже не было. Месяц-другой — и одесситку можно будет безболезненно для него отъять.
— Анна с тобой хочет поговорить… насчет замужества…
Чему, конечно, я не поверил. И оказался прав. Она вторглась в квартиру мою, взяв ключи у Петра Ильича. Ждала меня в темноте, обозначая себя желтым кончиком зажженной сигареты. Голос был глухим, тихим, говорила она медленно, давая возможность обдумывать каждую фразу, и речь ее сводилась к тому, что Петра Ильича надо беречь. Он не топор, не отмычка, не фомка, он — тончайший инструмент, микроскоп, спаренный с телескопом. Он не просто добытчик сведений, представляющих громадный интерес. Он — ученый, и место его — в Москве, на оценке и обработке тех данных, что поступают от сотен рассеянных по Европе информаторов. Стрелять из-за угла — не его удел. И наилучшим выходом будет: набраться мужества и честно рассказать Москве, чьими руками загребается жар здесь. Сообщить о Петре Ильиче правду. Ему незачем скрывать ее, он чист перед присягой. Он — там, в баварском городишке, — выполнил боевой приказ, и выполнил безукоризненно, и подозревать его в чем-то преступно. В конце концов, недоверие к Петру Ильичу — это ведь ошибка, произошло легкое недоразумение…
Зажигалка теплилась в ладони, очень хотелось курить, но огонек мог придать вопросу какое-то особенное значение, и я поэтому сдержался, не закурил, спросил безразлично:
— А что за недоразумение?..
И услышал то, что знал, но вообще знал, а не в тонкостях, без подробностей. Злость поднималась во мне, и обидно было, так обидно!
По краю пропасти шли мы с Петром Ильичом, друг за друга цепляясь, — а эта, с темным прошлым бабенка, повиснуть на нас хочет! Слова лишнего не говорим, сугубо по делу только, а стоило Петру Ильичу полежать под одеялом с нею — и выдана тайна, адреса, пароли, явки, сигналы. Всё рассказал ей, возвысив ее, поставив ее надо мною!
Злость кипела, гнев бурлил — и на смену им подступало горькое сожаление. В меня вошла трагедия того июньского дня, когда Петр Ильич прощался с жизнью.
Что такой день наступит и для меня — в этом я уже не сомневался и с состраданием понял, что сейчас Петр Ильич живет просто по недоразумению, вот в чем беда его. Никому он не нужен, разве что мне, Игнату и этой Анне. «Я должен!.. Я обязан!» — не раз восклицал Петр Ильич. А что, спрашивается, доказывал он? Перед кем или чем оправдывался? Винил себя — уж не в том ли, что живым остался?.. Господи, до чего же все мы нелепы и лживы! Мало того, что за чужие грехи страдаем. Мы еще в ножки кланяемся тем, кто гирями на нас навесил грехи свои!
— До Москвы далеко, — такой ответ был дан заступнице Петра Ильича. (А сам подумал: доберись Петр Ильич до Москвы — как доказывать ему невиновность свою, раз живым и невредимым прибыл? Был в гестапо или не был? Ходил на явку или не ходил? Да тут следователям работы на год!)
— А немцы рядом! — возразила она. — Так вот, Петра надо поберечь. Немцы не олухи, докопаются до него. Я же хочу помочь ему. И вам. И себе. И всем. Следующий — кто там? Альбрехт. Я убью его. Из того же оружия. И скажу тебе, когда сделаю это. Но ты Петру ничего не говори. Это наша с тобою тайна. Ты его в день, когда я скажу, посади за карточный стол, чтоб все видели и могли подтвердить. И пистолет отдай мне, «браунинг» тот, из которого…
— Стрелять-то умеешь?
В ответ последовала бабская дребедень о любви и ненависти, и ей, этой дребедени, надо было верить. Шла война, массовое взаимоистребление мужчин — и тем острее становилась любовь женщин к еще не успевшим погибнуть.
Два патрона были даны ей — ровно столько, сколько положено Альбрехту.
Глава 24
Она убила его через пять дней, в бильярдной, и в минуту убийства обер-лейтенант Шмидт в офицерском клубе коротал вечер за картами. И на Анну тоже не пало подозрение, хотя находилась она рядом с бильярдной, в столовой офицерских курсов.
Как и прежде — два выстрела, обе пули вошли в череп и застряли в нем. Гильзы найдены были в коридоре, оттуда она и стреляла.
Выждав неделю, я посетил бильярдную, поднялся в столовую и попытался понять, каким образом ей удалось задуманное. В тот вечер столовую сделали банкетным залом. Курсы — двухмесячные, очередной выпуск, на банкет пригласили командиров частей, кое-кого из штаба гарнизона, присутствовали и офицеры, отозванные с фронта в экзаменационную комиссию. Мобилизовали служащих женского пола, девиц из учреждений и вспомогательных войск, всех обязали быть официантками, к тому же после банкета намечались танцы под радиолу. Анна приняла приглашение какого-то майора и сидела с ним за столиком, «пукалку» же принесла в сумочке. Что дальше — это уже варианты, почти фантастические предположения. Могла пойти в туалет, увидеть на вешалке курточку служащей вспомогательных войск, набросить ее на себя, метнуться по лестнице вниз, выстрелить, спокойно выйти из бильярдной, юркнуть во двор, взлететь по запасной лестнице на второй этаж и там уже прошествовать в туалет, сбросить с себя курточку и у зеркала начать вглядывание в губы, ресницы и брови. Наверное, так и было. Потому что всех девиц из вспомогательных войск загребли в гестапо и допрашивали там до утра. А может, и по-другому было. В любом случае выходило, что туалет, выстрелы и возвращение к столику занимало по времени полторы-две минуты. Но в том-то и дело, что отлучалась она от майора всего на несколько секунд, и этот факт был зафиксирован во всех перекрестных допросах. Даже по цирковым нормативам это был феноменальный номер.
Так и не догадался я, как удалось совершить ей эту эквилибристику.
Полет под куполом без лонжи, стрельба за спину по отражению в зеркале — как ни называй, а объяснение одно: война, страх смерти и жажда жизни.
Немцы расстреляли двенадцать заложников, о чем оповестили расклеенными объявлениями. Возвращая «браунинг», Анна Шумак презрительно сказала:
— Уголовную шпану прикончили, на рынке взяли в прошлую неделю… Береги Петра!
Глава 25
Трудолюбивой пчелой летал Петр Ильич, задерживаясь на цветках, благоухающих свежими данными. Он ухитрялся быть сразу везде, голова его держала тысячи цифр и наименований. К нему пришла зрелость, та самая пора в творчестве артиста, когда одинаково хорошо удаются и роли мальчиков, и образы классических старцев. У него, иными словами, выработался почерк, стиль. Высунув от натуги язык, выводит первоклашка фамилию свою на тетради как бы нелепо связанными буквами. С годами буквы сливаются в четкое слово, понятное родителям и педагогам, а потом единый росчерк пера образует вязь, доступную не каждому глазу, хотя первую букву фамилии угадать еще можно. А еще через несколько лет вязь начинает выдавливать из себя вроде бы лишние буквы, тасует их, обретая смелую вычурность; рука затвердевает, выработав решительную финальную завитушку. Когда же человек становится мастером, смелость и непринужденность его поступков отражаются в подписи, в почерке, и над подписью вырастают полукруги, частоколы, фигурные башенки, меняя свое расположение от случая к случаю, по настроению.
Такими вот фигурными пассажами и обрамлял поведение свое Петр Ильич.
Однажды, в июне это было, притопал в «Хоф» сутуловатый, низкорослый, длинноносый и неуклюжий лейтенант, явно проездом, явно с фронта, оглохший от близких разрывов и потому говоривший громко и дребезжаще. При одном взгляде на него у многих офицеров рождалась мысль: «Ну, этого сильно пощипали иваны!..» Пощипанный лейтенант этот предъявил официантке прошлогодние талоны, а на предложение обменять их в комендатуре на настоящие — вспылил. На мятом-перемятом кителе — ни медальки завалящей, ни орденской ленточки, ни значка. Но чувствовалось — везде побывал, вдоволь настрадался. Один из тех недотеп, которых задевает шальной осколок или выстрел наугад.