Старостина пыталась её развеселить беседой, но и та не шла; испуганная девушка едва отвечала, каждую минуту вставала, задержать её было трудно.
Видя её всё более беспокойной, старостина перешла на искренность.
– Вот прямо предпочитаю тебе поведать, почему задерживаю тебя, – сказала она. – Мой добрый опекун хотел тебя непременно видеть… ведь глазами тебя не съест, что же в этом плохого? Ты ему понравилась… старается приблизиться… это не грех!
– Но я вовсе знакомства не желаю, – воскликнула Хелена. – Не обижайтесь на это, это может быть самый достойный человек, всё-таки на меня с первого взгляда произвёл очень неприятное впечатление… почувствовала какой-то страх… не знаю, это, очевидно, чудачество… почти отвращение…
– А! А! – ответила, смеясь, старостина. – Знаешь, что это значит? Это всегда есть первым знаком непременно рождающейся любви… это вещь надёжная.
Хела, покрасневшая, практически до слёз смущённая, умоляла и просила, чтобы было разрешено ей уйти… Уже собиралась к побегу.
– Слушайте же, трудная девушка! – прикрикнула старостина. – Клянусь, что если в этот раз уйдёшь от меня, то тебе незачем возвращаться… буду гневаться… а я, когда гневаюсь, то раз… и навсегда. Всё-таки тебе у меня не грозит никакая опасность… Иди, если хочешь… но будь здорова!
Гнев, на этот раз настоящий и вовсе не притворный, встревожил Хелену… она рассчитала его последствия… ей показалось, что слышала плач Юлки… увидела её бледное лицо и слёзы Ксаверовой… и села, вся трепещущая…
XXXI
В эту минуту наконец пришёл ожидаемый Пузонов, который благодаря той великой лёгкости, с какой русские учатся языкам, а вместе пребыванию в Варшаве и отношениям со старостиной, говорил очень хорошо по-польски. Насмешливо улыбаясь, обычно даже любил с иронией часто повторять: господин благодетель и госпожа благодетельница! Он одет был как обычно, когда пускался на вечерние экспедиции, по-цивильному, с некоторым изяществом, надевая вместе с костюмом сладость и вежливость, которую умел надевать и сбрасывать с той чрезвычайной ловкостью, с какой паяц на верёвке одевается и раздевается, стоя на одной ноге.
Хела стояла рядом со стулом, красная, как вишня, дрожащая, как осенний лист, смущённая.
Старостина, поспешив к порогу, дала знак генералу, чтобы был осторожен и не спугнул встревоженной; но он знал уже сам, как вести себя. Ему заранее объявили, что он должен играть роль друга покойного мужа, опекуна; Бетина на этот вечер облачилась скромностью и серьёзностью.
Дмитрий Васильевич сделался почти несмелым – так был полон почтения…
Бетина промурчала что-то непонятное, представляя его панне Хелене…
Вскоре, однако, испуганная девушка, восстановила всю смелость невинности… и свою смелость немного дикую… Мало живя с людьми, Хелена имела инстинкт, у неё отсутствовал опыт, угадывала формы, которых не знала, а всё-таки была в сравнении со старостиной большой пани. Хотя её лишили храбрости бедность и общественное положение, она особенно чувствовала своё достоинство.
Генерал, чтобы её слишком не тревожить, едва поздоровавшись, начал со свободного и весёлого разговора с Бетиной, с общего. Подали кофе и фрукты, придвинулись к столу… Хела, краснея, села вдалеке… молчащая… Хозяйка нелегко смогла не спеша втянуть её в беседу. Говорили о Варшаве, о погоде, о городских слухах, обо всём и ни о чём… лишь бы что-то говорить; взор генерала гонялся за красивым, румянящимся личиком девушки… Старостина, которая умела вести такой отличный разговор, умышлено его удлиняла, чтобы дать Хели время остыть…
Видя её более спокойной, генерал с самыми сладкими и красивыми формами уважения приблизился к ней и будто бы открыто, без претензии, сразу признался, что чрезвычайная её красота произвела на него впечатление, которому он не мог сопротивляться.
На любезности, которыми он её осыпал, грустная Хелена чуть что-то непонятное могла ему ответить, но из нескольких этих слов, а скорее, из её спокойного, холодного взгляда генерал убедился, что находился перед существом, совсем непохожим на хозяйку, что это была натура девственная, чистая, благородная даже до экзальтации, полная простоты и энергии вместе, которая этой лжи, называемой любезностью на свете, понять даже не могла и оценить не умела. Видимая лесть не производила на неё впечатление, язык салонов и света был ей чужд.
Сколько бы раз такой человек, привыкший к жизни среди существ искусственных и испорченных, не сталкивался со свежим, благовонным, полным естественности явлением, пробуждается в нём сначала какое-то неверие, удивление, потом чувство собственного бессилия. Эти обычные приёмы, которыми так отлично владел добытчик сердец большого света, тут ни на что не пригодились… эта монета, которая не имеет курса… нужно было сменить тактику и, не имея сердца, спрятать хоть видимость чувства.
Генерал заметил это быстро, плутал и ошибался, потому что не мог попасть на соответствующий тон… Хела, осмелевшая, более холодная, уверенная в себе, убила его величественным равнодушием и поглядывала на него сверху.
Но Пузонова это возбудило ещё больше, он воспламенился, безумно влюбился, если это годится назвать влюблённостью, что было самой обычной страстью. Он это так называл, по той причине, что иной любви знать не мог, а эту практиковал с четырнадцати лет жизни.
Час пребывания Хели прошёл для него бесполезно.
.........................
Почти без вступления начала она сразу о своём друге, впечатлении, какое произвела на него Хелена… чтобы её этим не испугать, обрисовала рождающуюся любовь, как полную уважения.
– Всё это, дорогая пани, – отвечала ей Хелена, терпеливо выслушав, – ни к чему не приводит и неприятность мне только делает… Признаюсь вам откровенно, если бы этот человек, которого знаю так мало, имел даже намерения… какие… когда хотел жениться на мне, я пойти бы за него не могла… Мы очень бедные, я сделала бы эту жертву ради матери и моей больной Юлки… чтобы судьбу их улучшить… если бы я была вполне свободной… но…
– Как это? А что тебя связывает?
– Послушайте меня, – сказала Хела спокойно, – я расскажу всё…
И начала с мягким чувством, с воодушевлением рассказывать всю историю знакомства с паном Тадеушем в Доброхове, скрывая только его имя и фамилию, потому что чувствовала, что могла человека, вынужденного скрываться, предать. Имя это, впрочем, ничего бы не дало.
Старостина слушала с живым интересом, расспрашивала, догадалась даже, может, больше, чем было, и – дивная вещь – то, что её должно было отговорить и запугать, только придало смелости… Сердце девушки было открыто, гостило в нём чувство, получение казалось более лёгким… она знала людей по-своему.
Якобы с сожалением покачивая головой, она начала говорить Хелене:
– Боже мой! Какие вы все, молодые, легковерные и добродушные… сколько нужно опыта, чтобы получить разум! Этот твой незнакомец, как я слышала, не объявился тебе, не обещал ничего, даже отчётливо не говорил, что любит тебя… Ты сама это признаёшь! Старый какой-то баламут! Хотел провести с вами приятную минутку, а ты себе этим будешь жизнь связывать! Он, конечно, не придёт, а тут потеряешь господина, что не легко другой раз представиться может… Мать в бедном состоянии, сестра больная, обеим нужны удобства, тебе – отдых… и всем этим ты жертвуешь из-за мечтаний, из-за каких-то там напрасных надежд, которые должны обмануть.
– Ничего не жертвую… потому что вы, пани, дали мне понять, что и тот бы жениться на мне не мог.
Старостина на такое выразительное заверение заколебалась, предпочитала сразу сделать эту наибольшую трудность, чтобы позже с ней не встречаться.
– Сейчас, конечно… нет, – сказала она, – но когда его интересы, когда семья… позже… о! ты бы сделала с ним, что хотела! Ты бы его завоевала, привязался бы, должен бы… Уже и так безумно влюблённый… а что было бы, если бы ты с ним была более ласковой?
В положении бедной Хели это было ужасное искушение… Дьявол бы, наверное, не выдумал более угрожающего. Мать и сестра! Два существа, которых она так любила. Если бы дело шло только о ней одной, если бы нужно было ей одной мучиться и работать – ждать и терпеть – снесла бы всё… но мать и больной ребёнок!
Личная бедность в благородном сердце – это новый рычаг для подъёма, но когда смотрит на чужие страдания и не может помочь… только самоотверженностью – как же трудно противостоять! Весь мир сироты замыкался в том маленьком дорогом ей кружке, в той, что для неё была матерью и той, что её больше любила, нежели сестру… К обоим она была страстно привязана… и чего бы не сделала для них! Старостина бросала в её сердце болезненную пулю, как бы упрёк в эгоизме… Должна ли она была пожертвовать ими для себя, или свято, тихо сделать им из себя жертву?
Из этого разговора вышла Хела разморённая, неуверенная, побежала в свой покоик и, ходя по нему, плакала…