Автор констатирует кризис философии: для нее наступает роковой момент: все объекты исследования, которые некогда ей принадлежали, отходят к науке. Но наука не может быть мировоззрением: научное объяснение явлений жизни ведет неминуемо к исчезновению самой жизни… «Душа, иссушенная знанием, – говорит Белый, – глубоко тоскует о потерянном рае – о детской легкости, о порхающем мышлении».
В статье «Апокалипсис в русской поэзии» автор пытается бесплодию философии и раздробленности науки противопоставить целостное символическое миропонимание. Оно вырастает из мистического опыта, пережитого в Шахматове, и вдохновлено личностью и поэзией Блока. Цель поэзии – найти лик музы, выражающий единство вселенской истины. Цель религии – воплотить это единство. В плане религиозном образ музы превращается в лик Жены, облеченной в Солнце. Соловьев предчувствовал Ее пришествие; Лермонтов видел Ее под «таинственной полумаской», в поэзии Блока Она уже приближается к нам. С волнением и радостью Белый восклицает: «Она уже среди нас, с нами, воплощенная, живая, близкая, – эта, узнанная, наконец, Муза Русской Поэзии – оказавшаяся Солнцем». Статья заканчивается страстным молитвенным призывом:
«Мы верим, что Ты откроешься нам, что впереди не будет октябрьских туманов и февральских желтых оттепелей… Пусть думают, что Ты еще спишь в гробе ледяном… Нет, Ты воскресла… Ты сама обещала явиться в розовом, и душа молитвенно склоняется перед Тобой и в зорях – пунцовых лампадках – подслушивает воздыхание Твое молитвенное.
Явись! Пора: мир созрел, как золотой, налившийся сладостью плод. Мир тоскует без Тебя. Явись!»
Такой пламенной верой еще никогда не звучал голос Белого. Прикрываясь видимостью литературной критики, разбирая поэзию Пушкина, Тютчева, Брюсова, Вячеслава Иванова, он славословит свою любовь. Статья Белого светится отраженным светом, – источник его в Шахматове. По ней можно судить, каким солнцем в то время сиял для него Блок, для которого «Она» стала «воплощенной, живой, близкой» – невестой, женой… Так лично и так интимно обращение Белого к «Ней», что кажется: он видит Ее реально, золотокудрую, в розовом платье среди спелых колосьев…
Статьи Белого, написанные в 1904 году, полны пророческого вдохновения, радостной веры в наступление новой эры. Но жизнь его была не радостна: проповедник вселенского братства чувствовал себя одиноким: его угнетала путаница идей, кружков, людей, водоворот часов и дней. Поднималась муть, силы истощались в спорах и манифестах. «Из отдаления, – пишет он в «Начале века», – 1904 год мне видится очень мрачным. Он мне стоит, как антитеза 1901 года; я неспроста охарактеризовал 1901–1902 года годами „зари“. Я чувствовал под собою почву. С 1904 года до самого конца 1908 года я чувствовал, что почва из-под ног исчезает». Поэтому в мистическом credo Белого этого времени следует видеть не выражение его духовного состояния, а попытку заклинания хаоса. Когда он патетически восклицает о «мудрости» символистов и называет их «центральной станцией, откуда начинаются новые пути», он действует как теург, преображающий действительность религиозной волей. «Мы – декаденты», – заявляет он, потому что отделились от мертвой цивилизации. Что бы то ни было, мы идем к нашей радости, к нашему счастью, к нашей любви, твердо веря, что любовь «зла не мыслит» и «все покрывает»[13].
Фраза «что бы то ни было» – очень показательна.
На «заклинания» Белого Брюсов отвечал иронией: он поражал «пророка» в самое незащищенное и самое болезненное место: в его теургическое призвание. Он говорил ему: вы призываете к преображению мира и воплощению в жизнь нового откровения – но способны ли вы на это? Ведь это подвиг, – можете ли вы стать подвижником? Чтобы освятить жизнь, нужно прежде всего самому стать святым. В чем ваша святость? Таков смысл «нападения», который можно вычитать в замечательном письме Брюсова к Белому – единственном, дошедшем до нас из их переписки 1904 года. «И все-таки хотите ответа, – пишет Брюсов. – Вернее, не ответа, а грустного признания, которое кажется мне тоже нашим общим. Вот оно. Нет в нас достаточно воли для подвига. То, что все мы жаждем, есть подвиг, и никто из нас на него не отваживается. Отсюда все. Наш идеал – подвижничество, но мы робко отступаем перед ним и сами сознаем свою измену, и это сознание в тысяче разных форм мстит нам. Измена… завету: „Кто возлюбит мать и отца больше Меня“. Мы вместе с Бальмонтом ставим эпиграфом над своими произведениями слова старца Зосимы: „Ищи восторга и исступления“, а ищем ли? Т. е. ищем ли всегда, смело, исповедуя открыто свою веру, не боясь мученичества? Мы придумываем всякие оправдания своей неправедности. Я ссылаюсь на то, что мне надо хранить „Весы“ и „Скорпион“. Вы просите времени четыре года, чтобы хорошенько подумать. Мережковский лицемерно создал для самого себя целую теорию о необходимости оставаться „на своей должности“. И все так… Мы, пришедшие для подвига, покорно остаемся в четырех условиях „светской жизни“: покорно надеваем сюртуки и покорно повторяем слова, утратившие и первичный, и даже вторичный смысл. Мы привычно лжем себе и другим… Нам было два пути – к распятию и под маленькие хлысты; мы предпочли второй. Да, я знаю – наступит иная жизнь для людей. Жизнь, когда все будет „восторгом и исступлением“. Нам не вместить сейчас всей этой полноты, но мы можем провидеть ее, можем принять ее в себя, насколько в силах, – и не хотим. Мы не смеем. Справедливо, чтобы мы несли и казнь».
В устах «скептика» Брюсова эти слова, обращенные к мистику Белому, приобретают страшную значительность. Накануне срыва с вершины судьба посылает ему, Белому, предостережение. Царство Духа – «нудится силою»; путь к нему один – распятие. Пророк должен быть подвижником – понести свой крест. Все другие пути – хлыстовство и литераторство: символическое движение в России, конечно, не только литература и не только искусство. Все руководители его – Минский, Мережковский, Белый, Вячеслав Иванов, Блок, Гиппиус – утверждали религиозную его природу. Скажем точнее: символизм есть религиозная трагедия русского духа на рубеже нашего катастрофического века. В письме Брюсова впервые звучит главная трагическая тема: неприятия креста и вытекающая из нее тема казни или возмездия.
Белый в 1905 году
А. Белый приехал в Петербург в исторический день 9 января 1905 года – день расстрела рабочих на Дворцовой площади. Он отправился к Мережковским, в дом Мурузи, на углу Пантелеймоновской и Литейной. З.Н. Гиппиус встречает его фразой: «Ну и выбрали день для приезда». Много раз в своих мемуарах Белый возвращается к описанию ее наружности – все портреты очень похожи, но самое важное, неповторимое, в них не уловлено. Вот, свернувшись комочком, в белом своем балахоне, лежит она на диване: ее пышные золотисто-рыжие волосы освещены красным огнем камина: огромные лазурно-зеленые глаза, красные орхидейные губы, осиная талия, тонкая рука, держащая лорнетку, четки с черным крестом на шее; а рядом на столике – красная лакированная коробка с надушенными папиросами; все это создавало вокруг Гиппиус особую, изысканную «оранжерейную» атмосферу. Она ложилась на рассвете и вставала к трем часам дня: в самые лютые морозы спала при открытом окне и иногда просыпалась со снегом в волосах; говорила, что она туберкулезная и иначе жить не может. Встав, принимала горячую ванну и, после завтрака, забиралась с ногами на диван перед камином, там безвыходно проводила свои дни.
В «Начале века» Белый подчеркивает двойственный облик Гиппиус: она – и модная поэтесса, и «робеющая гимназистка». Вот она в первом аспекте:
«Из качалки сверкало: З. Гиппиус точно оса в человеческий рост: ком вспученных красных волос (коль распустит до пят) укрывал очень маленькое и кривое какое-то личико; пудра и блеск от лорнетки, в которую вставила зеленоватый глаз; перебирала граненые бусы, уставясь на меня; с лобика, точно сияющий глаз, свисал камень на черной подвеске; с безгрудой груди тарахтел черный крест: и ударила блесками пряжка с ботиночки: нога на ногу; шлейф белого платья в обтяжку закинула».