Часа через два, перемыв все вазы и ложки, маманя заглянула в комнату:
— Ужинать пошли… А ты что, все еще за уроками сидишь?
— Да, задали много, — пролепетал я и постарался расправить плечи пошире. Услышав, как поворачивается ручка двери, я едва успел уронить бинокль на колени и теперь страшно боялся, что маманя подойдет проверить, какую это домашнюю работу я тут делаю, потому что на столе у меня, естественно, не лежало ни листочка. Но у мамани что-то там шкварчало на кухне, ей было не до меня.
— Свет зажги! — только и сказала она, закрывая дверь.
Я с облегчением перевел дух.
На следующий день у меня ничего не получилось. По вторникам сеструха не ходила в музыкальную школу, как дура весь день торчала дома, поэтому мне пришлось дожидаться среды. Зато у меня было время, чтобы все хорошенько обдумать, так что в среду я оказался вполне готов к любым маманиным проверкам.
Когда сразу после школы я уселся за стол, первым делом разложил перед собой тетрадь с недописанным примером по математике, пару ручек и учебник. Выдвинув до половины верхний ящик стола, я разобрал там накопившуюся ерундовую мелочь и разложил в несколько слоев вытащенное из шкафа полотенце. Так, надо отрепетировать: при звуке открывающейся двери одним движением плавно опускаю бинокль на полотенце, подаюсь вперед, грудью закрываю ящик, одновременно хватаю ручку. Так, медленно — попробую еще раз. Еще. И еще разок. И свет надо зажечь, чтобы маманя уж точно ни к чему не придиралась… Я бережно вытащил бинокль из чехла, брать чехол с собой мне уже и в голову не приходило, — уходя в школу, я мог оставить драгоценный бинокль только под его надежной защитой, чтобы, не дай бог, не случилось чего-нибудь.
С тех пор по понедельникам, средам и пятницам, а иногда и по другим дням, когда у сеструшки вдруг появлялись какие-то занятия, маманя просто не могла на меня нарадоваться — я сидел за уроками как привязанный: когда бы она ни заглянула в нашу комнату, я все время сидел за письменным столом, задумчиво решая какие-то примеры или записывая какое-то изложение.
Но на самом деле, конечно, занят я был совсем не уроками. Я рассматривал в бинокль окна напротив.
Первое восхищение оттого, что ты вот так, вдруг, можешь заглянуть в чью-то жизнь, у меня прошло. Теперь я уже не просто таращился как попало, я смаковал картинки чужой жизни. У меня появились любимые окна, в которые я заглядывал особенно часто. Самая любимая была у меня одна девчонка, лет шестнадцати.
Я уже твердо знал, по каким дням во сколько она приходит из школы, во что она переодевается, когда делает уроки. Конечно же интереснее всего было смотреть за тем, как она переодевается, но с не меньшим любопытством я следил, как она разговаривает по телефону, рассеянно наматывая локон на палец, как гладит свои вещи, прыская на них водой, как моет на кухне посуду после обеда, то и дело убирая со лба волосы тыльной стороной руки. Когда она вдруг замирала посреди комнаты, мне нравилось угадывать, что она сейчас будет делать — то ли побежит к неслышному мне телефону, то ли задумчиво подойдет к книжному шкафу и будет долго выбирать книгу. Мне правда это было интересно — даже если в другом окне в это время обнимались и целовались какие-то другие люди, я все равно с большим удовольствием смотрел на свою девчонку и только иногда поглядывал в другое окно — не начали ли еще там трахаться, а потом снова переводил бинокль на девчонку.
Как-то раз я даже не выдержал: заметив, что она собирается на улицу, я быстро оделся, выбежал из подъезда и догнал ее на автобусной остановке — мне было интересно узнать, какая она вблизи, услышать ее голос, может быть, сзади тайком даже прикоснуться к ней или как-нибудь узнать ее имя. Но она как-то молча, уткнувшись в книгу, проехала пять остановок, и я еще не успел собраться с духом, чтобы подобраться к ней поближе, как она уже выскочила на улицу, и я только глазами проводил ее через окно отъезжающего автобуса. Нет, через бинокль она все-таки была мне гораздо ближе — прямо на расстоянии вытянутой руки! — решил я, возвратившись домой.
Дальше — больше. Постепенно я перестал обедать один — стал оттягивать обед, чтобы потом пообедать вместе с той девчонкой. Когда ей кто-то звонил, я тоже снимал трубку и притворялся, что она разговаривает именно со мной. Когда она шла смотреть телевизор, я тоже шел с биноклем в маманину комнату, включал телевизор и, сидя на спинке кресла, смотрел в окно, представляя, что мы с девчонкой смотрим телевизор вдвоем.
Вот именно так меня и застала маманя, придя однажды домой раньше, чем обычно.
Застала, закатила мне сцену на тему «Подглядывать нехорошо!», отобрала бинокль и решила отдать его кому-то из наших родственников, типа скоро у него день рождения, вот и подарок будет!
Я, как мог, старался сберечь свое чудо — я твердил, что неновые вещи дарить неприлично, а маманя только отмахивалась, мол, он родственник, ему можно. Я упрашивал маманю не отдавать бинокль, а просто спрятать куда-нибудь, чтобы я не смотрел, она только качала головой: «От тебя нигде не спрятать…» Я даже пригрозил, что напрошусь к родственнику в гости и украду свой бинокль, но маманя была непреклонна: «Все, решено!»
Короче, так я свой бинокль сберечь и не смог. Потом я даже как-то записался в школе в астрономический кружок, надеясь, что там нас научат делать телескопы, но наш физик только рассказывал о звездах, и через пару занятий я махнул рукой. А с той девчонкой я еще пару раз потом попробовал прокатиться в автобусе — но нет, это все было совсем не то. Быть такими близкими, какими мы были когда-то раньше, мы уже не смогли.
Как я не стал панком
Я не люблю фотографироваться, чувствую себя при этом ужасно неловко.
С большим трудом каждый раз сдерживаюсь, чтобы не скорчить рожу.
Но я знаю многих людей, которые не сдерживаются. Людей, которые не могут просто так стоять, если на них нацелен фотоаппарат. Они корчат рожи, показывают язык, ставят друг другу рожки — лучше уж получиться так, чем с кривой, неловкой улыбкой.
И вот примерно то же самое я вижу в панках.
Мне кажется, если бы каких-нибудь панков кто-то решил заставить играть или серьезную музыку, или, не дай бог, попсу, они бы просто не смогли, у них пропали бы голоса, начали бы заплетаться пальцы. Ведь главное в музыке — драйв! Главное, что жилы выступают на шее, связки рвутся и глаза лезут на лоб, — и именно драйв цепляет поклонниц, заставляя девчонок колотиться в экстазе и срывать с себя футболки.
Один-единственный раз я почувствовал это.
В самом конце седьмого класса, когда я уже был секретарем комитета комсомола школы и членом райкома комсомола, мне частенько приходилось оставаться в школе допоздна, и вот как-то вечером, когда я собирался отправиться домой, я вдруг заметил свет в столярной мастерской. Ясное дело, мне сразу стало интересно, кто там задержался до темноты, и я заглянул в приоткрытую дверь.
У станка пыхтел один из десятиклассников, Лёха Солдатов, — я знал его, да кто ж в нашей школе его не знал! Он играл в нашем школьном ансамбле и вместе с остальными тремя парнями из ансамбля был мечтой каждой девчонки из нашей школы. Когда на каких-нибудь торжественных концертах, конкурсах самодеятельности или школьных вечерах они вчетвером выходили на сцену и пели что-нибудь из положенного патриотического репертуара, учителя умиленно прикладывали к глазам надушенные «Красной Москвой» кружевные платочки.
Отпев обязательную программу, ребята меняли акустику на электрические гитары, расстегивали воротнички и откладывали их на плечи, лохматили аккуратные прически и выдавали что-нибудь битловское так, что самые молодые школьницы впервые в жизни чувствовали, как теплеет где-то в самом низу живота, и долго потом трогали себя за щеки и за уши, не понимая, что это кожа вдруг горит огнем.
Так вот, этот самый Лёха Солдатов пыхтел, распиливая какую-то доску. Естественно, я сразу подлез к нему и начал интересоваться, мол, что это он делает.
Если бы я был обычный семиклассник, я был бы немедленно отправлен в жопу. Но так как я был секретарем комитета комсомола, Лёха дал мне честный ответ — он выпросил у нашего трудовика разрешение задержаться в мастерской, чтобы выпилить себе гитару. Те гитары, на которых ребята играли в школе, были куплены для нас шефами, и, уходя из школы уже через месяц с небольшим, Лёха, естественно, должен будет оставить тут свою любимую басовку, а он без инструмента жизни себе не представлял, поэтому и решил сделать собственную гитару по статье в журнале «Радио».
И даже более того. Гитары, которые купили для школьного ансамбля шефы, были миссионерской круглой формы, а Лёха задумал звездообразное чудо, что-то типа как у Kiss, но, поскольку его тонкие музыкальные пальцы с ножовкой не дружили да у десятого класса уже два года как уроки труда закончились, он вконец запарился, перепортил кучу досок, но у него ничего не получалось. Естественно, я сразу же предложил свою помощь, и ближайшие две недели мы подолгу засиживались в школьной мастерской, выпиливая, шкуря, полируя, раскрашивая, лакируя деку и гриф, надпиливая бороздки и вставляя туда обрезки медной проволоки. Короче, все это время я просто тащился от счастья, что помогаю самому Лёхе создать инструмент его мечты, и еще меня прикалывало то, что это было нашей тайной, потому что Лёха не собирался никому рассказывать, что гитара-то самодельная, у него была готова целая история про то, как кто-то привез ему инструмент из-за границы.