Жанна и Жюльен прошли через рощу, взобрались на откос и в молчании смотрели на море. Погода стояла свежая, хотя была середина августа; дул северный ветер, и огромный шар солнца неумолимо сверкал на ярко-синем небе.
Ища укрытия, молодые люди пересекли ланду в сторону извилистой, поросшей лесом долины, идущей вниз, к Ипору. Едва они очутились под деревьями, как перестали ощущать малейшее дуновение ветра; они свернули с дороги на узкую тропинку, убегавшую в лесную чащу. Идти рядом было почти невозможно, и тут Жанна почувствовала, как вокруг ее стана потихоньку обвивается его рука.
Она молчала, задыхаясь, сердце у нее колотилось, дух захватывало. Нависшие ветки касались их волос; то и дело приходилось нагибаться, чтобы пройти; она сорвала листок, две божьи коровки, точно две раковинки, приютились на обратной его стороне.
Успокоившись немного, она заметила наивно:
— Смотрите — семейство.
Жюльен коснулся губами ее уха:
— Сегодня вечером вы будете моей женой.
Хотя она многое узнала, живя среди природы, но в любви до сих пор видела только поэзию и потому изумилась. Женой? Разве она не стала уже его женой?
Но он принялся осыпать частыми, легкими поцелуями ее висок и шею там, где вились первые волоски. Вздрагивая каждый раз от этих мужских, — непривычных ей поцелуев, она невольно отклоняла голову в другую сторону, старалась избежать его ласк и все же наслаждалась ими.
Неожиданно они очутились на опушке леса. Она остановилась в смущении оттого, что они так далеко забрели. Что о них подумают?
— Вернемся! — сказала она.
Он отнял руку от ее талии, оба они повернулись и оказались один против другого, лицом к лицу, так близко, что каждый ощущал дыхание другого; и взгляды их встретились — те пристальные, испытующие, острые взгляды, в которых словно сливаются две души. Они искали в глазах друг друга ту тайну, то непроницаемо сокровенное, что спрятано где-то глубоко; они пронизывали один другого немым, настойчивым вопросом. Чем они будут друг для друга? Как пойдет их совместная жизнь? Какую долю радостей, восторгов, разочарований принесут они друг другу в пожизненном, нерасторжимом сообществе, которое зовется браком? И каждому из них показалось, что он видит другого впервые.
Внезапно Жюльен вскинул руки на плечи Жанны и впился ей в губы страстным поцелуем, каким еще никогда не целовали ее. Этот поцелуй вонзился в нее, проник ей в мозг и кровь; и такое удивительное, неизведанное чувство потрясло ее, что она отчаянно, обеими руками оттолкнула Жюльена и едва не упала навзничь.
— Пойдем отсюда, пойдем, — лепетала она.
Он не ответил, только взял ее руки и не отпускал их.
До самого дома они больше не сказали ни слова. За стол сели под вечер.
Обед был простой и кончился скоро, вопреки нормандским обычаям. Какое-то смущение сковывало присутствующих. Только оба священника, мэр да четыре приглашенных фермера поддерживали грубоватое веселье, обязательное на свадьбе.
Смех совсем уже замирал, но остроты мэра снова оживляли его. Было часов около девяти; подали кофе. В первом дворе, под яблонями, начинался деревенский бал. Из раскрытых окон видно было все гулянье. Подвешенные к ветвям фонарики бросали ярко-зеленые отсветы на листья. Парни и девки собрались в круг и неистово прыгали, горланя плясовую, которой слабо вторили две скрипки и кларнет, взгромоздившиеся на большой кухонный стол, как на эстраду. Временами нескладное крестьянское пенье совсем заглушало напев инструментов, и тоненькая мелодия, разорванная ревом голосов, казалось, обрывками падала с неба, рассыпалась отдельными нотками.
Крестьян поили из двух больших бочек, окруженных горящими факелами. Две служанки непрерывно полоскали стаканы и кружки в лохани и сейчас же, не вытирая, подставляли их под кран, откуда текла красная струйка вина или золотистая струйка прозрачного сидра. И разгоряченные танцоры, степенные старики, вспотевшие девушки толкались, протягивали руки, чтобы захватить кружку и, запрокинув голову, одним махом влить себе в горло свой излюбленный напиток.
Рядом на столе разложены были хлеб, масло, сыр и колбасы, которыми каждый угощался время от времени. Это здоровое, разгульное веселье под навесом из освещенных листьев соблазняло унылых господских гостей тоже пуститься в пляс, напиться из большой пузатой бочки и закусить ломтем хлеба с маслом и сырой луковицей.
Мэр, отбивая такт ножом, заметил:
— Здорово, черт подери! Ну, в точности свадьба Ганаша.[7]
Среди гостей пробежал приглушенный смех. Но аббат Пико, естественный противник гражданской власти, возразил:
— Уместнее было бы сказать: брак в Кане.[8]
Однако мэр не внял наставлению:
— Нет, господин аббат, я знаю, что говорю. Сказал «свадьба Ганаша» и точка.
Все поднялись и перешли в гостиную. Потом на минутку приняли участие в простонародных забавах. А потом гости удалились. Барон и баронесса о чем-то препирались шепотом. Мадам Аделаида, пыхтя больше обычного, по-видимому, не соглашалась сделать то, чего требовал муж; наконец она сказала почти вслух:
— Нет, друг мой, не могу, не знаю даже, как к этому и приступить.
Тогда папенька резко повернулся и подошел к Жанне:
— Хочешь погулять немножко, детка?
— Хорошо, папа, — взволнованно ответила она.
Они вышли.
Едва они переступили порог и направились в сторону моря, как их прохватило резким ветром, холодным летним ветром, который уже дышит осенью.
По небу мчались тучи, заволакивая и снова открывая звезды.
Барон прижимал к себе локоть дочери и нежно гладил ее руку. Так ходили они несколько минут. Казалось, он колеблется, смущается. Наконец он решился.
— Голубка моя, я должен взять на себя обязанность, которую больше подобало бы выполнить маме, но она отказывается, и мне поневоле приходится заменить ее. Я не знаю, что тебе известно о житейских делах. Есть тайны, которые старательно скрывают от детей, в особенности от девушек, чтобы они сохранили чистоту помыслов, чистоту безупречную, вплоть до того часа, когда мы отдадим их с рук на руки человеку, предназначенному заботиться об их счастье. Ему-то и надлежит поднять завесу над сладостным таинством жизни. Но если девушки пребывают в полном неведении, их нередко оскорбляет грубая действительность, таящаяся за грезами. Страдая не только душевно, но и телесно, они отказывают супругу в том, что законом человеческим и законом природы признается за ним как безоговорочное право. Больше я ничего не могу сказать тебе, родная; одно только помни, помни твердо: вся ты всецело принадлежишь мужу.
Что она знала на самом деле? Что подозревала? Она стала дрожать, гнетущая, мучительная тоска навалилась на нее, точно страшное предчувствие.
Они возвратились и застыли на пороге от неожиданности. Мадам Аделаида рыдала на груди Жюльена. Всхлипывания вырывались у нее с таким шумом, как воздух из кузнечных мехов, а слезы лились, казалось, сразу из глаз, из носа, изо рта; молодой человек растерянно, неловко поддерживал толстуху, которая лежала в его объятиях и заклинала его беречь ее дорогую, любимую, ненаглядную девочку.
Барон бросился на помощь.
— Пожалуйста, прошу вас, только без чувствительных сцен.
Он подвел жену к креслу, и она уселась, вытирая мокрое от слез лицо. Затем он повернулся к Жанне:
— Ну, детка, поцелуй скорее маму и ступай спать.
Еле сдерживая слезы, она торопливо поцеловала родителей и убежала.
Тетя Лизон ушла к себе еще раньше. Барон и его жена остались наедине с Жюльеном. Все трое были так смущены, что не могли выдавить из себя ни слова; мужчины, все еще во фраках, стояли, опустив глаза, мадам Аделаида полулежала в кресле, глотая последние слезы. Наконец неловкое молчание стало нестерпимым, и барон заговорил о предстоящем в ближайшие дни путешествии новобрачных.
Между тем Жанну в ее спальне раздевала Розали и плакала при этом в три ручья. Руки ее не слушались, она не находила ни завязок, ни застежек и явно была взволнована еще больше своей госпожи. Но Жанна не замечала слез горничной; ей казалось, будто она вступила в другой мир, попала на другую планету, разлучилась со всем, что было ей знакомо и дорого. Все в ее жизни и в сознании словно перевернулось, у нее даже возникла странная мысль: а любит ли она своего мужа? Он вдруг представился ей чужим, почти незнакомым человеком. Три месяца назад она не знала о его существовании, а теперь стала его женой. Почему? Зачем было так стремительно бросаться в замужество, точно в пропасть, разверстую под ногами?
Когда ночной туалет ее был закончен, она скользнула под одеяло; прохладные простыни вызывали легкий озноб, и это еще усиливало ощущение холода, одиночества, тоски, томившее ее последние два часа.