был смешанным; туда входили историки, философы и литераторы… Среди них не оказалось и двух человек, придерживающихся одинаковых взглядов; все они были идеологическими противниками, каждый считал, что только он один понимает меня до конца. Я воспользовался этим, — разумеется, не показывая им, что меня не понимал ни один из шести».
Защита шла в переполненном зале (диссертация по истории музыки в Сорбонне — это было ново!) и закончилась весьма успешно. Ехать в провинцию не пришлось: Роллану предложили читать курс истории искусств в Высшей Нормальной Школе. Так он — в новой роли — вернулся на улицу Ульм. Ему было без малого тридцать лет, ненамного больше, чем его слушателям.
В годы работы в Нормальной Школе (как и в последующие годы, читая лекции в Сорбонне) Роллан познал ту главную радость, которую дает преподавание: духовный контакт со своими учениками.
К лекциям он готовился необычайно тщательно, об этом говорит множество документов, сохранившихся в роллановском Архиве: блокноты с выписками и конспектами, миниатюрные нотные тетради, исписанные бисерным почерком. Каждая лекция представляла результат самостоятельного исследовательского труда, привлекала аудиторию не только новизной материала, но и энергией мысли. Когда Роллан говорил о композиторах или живописцах прошлого, слушатели чувствовали в нем художника слова: образы великих мастеров вставали как живые. История искусства в его изложении раскрывалась как целое, в переплетении сложных взаимосвязей между архитектурой и живописью, музыкой и литературой.
Но еще важнее для слушателей было то, что они ощущали в молодом профессоре морально выдающуюся личность. Роллан не просто давал им знания: он заставлял задуматься над насущными вопросами жизни, помогал нравственному, человеческому формированию если не всех, то многих своих студентов. Он не стремился к популярности, не искал успеха, — именно это и внушало к нему уважение. Уже в первые годы преподавания в Нормальной Школе вокруг него сплотилась небольшая группа преданных учеников. Один из них, быть может самый способный — будущий литературовед Луи Жилле, писал Роллану в 1898 году: «Доверяйте нам. Мы видим в вас, можно сказать, нашего предводителя». Мы не знаем, как реагировал Роллан на это письмо, — быть может, он смутился слегка по поводу слова «chef». Но, наверное, и обрадовался тоже. Его мысль, его слово находили отклик в душах слушателей: это не отвлекало его от писательских планов, а, напротив, ободряло. Роллан мог надеяться, что любознательные молодые люди, ищущие смысл жизни, жаждущие моральной чистоты, — люди, подобные его студентам-друзьям, — станут первыми читателями его книг, зрителями его драм.
Ни одна из пьес, задуманных в Риме, не пробилась ни в печать, ни на сцену, и Роллан мало-помалу охладевал к ним. Впоследствии, когда он достиг такой степени известности, что мог при желании напечатать любой свой юношеский опыт, он все же не стал публиковать ни «Орсино», ни «Бальони», ни «Калигулу» или «Осаду Мантуи». Он сам считал свои ранние пьесы наивными и художественно недостаточно зрелыми. В первые годы работы в Париже он внимательно присматривался к литературной и театральной жизни столицы, и ему становилось яснее, что призван совершить в драматургии он сам.
Конечно же, не писать, как другие! Пьесы модных драмоделов с лихо закрученными сюжетами и эффектно-благополучными концовками внушали Роллану отвращение. Он был убежден, что человечество вступило в бурную эпоху — предстоят большие исторические потрясения, войны, революции. Драматургия должна выразить этот характер эпохи: не развлекать, не утешать зрителей, не настраивать на пошло-самодовольный лад, а тревожить, будоражить их мысль.
В начале девяностых годов достиг широкой мировой славы талантливый драматург, который привлекал зрителей не только оригинальностью формы, но и тем, что его странные, необычные пьесы по-своему отзывались на болезни века. Это был бельгиец Морис Метерлинк. Вот уж кто не хотел ни развлекать, ни утешать! В его пьесах «Слепые», «Непрошеная», «Смерть Тентажиля» человек рисовался игрушкой слепых и злых сил: в этом смысле его ранние драмы были сродни французской лирике «конца века», творчеству «проклятых поэтов» — Верлена, Малларме. Роллану хотелось идти в литературе иным путем. Если мы живем в трагическую эпоху, то поэт, драматург тем более обязан внушать людям сознание их силы, волю к действию, а не покорность слепой судьбе!
Из современных театральных авторов Роллана больше всех привлекал Ибсен. Дух нравственной непреклонности, присущий его творчеству, острота философской проблематики, пристрастие к крупным, цельным характерам, а главное, непримиримость к лицемерию и лжи — все это было близко Роллану. 5 июля 1894 года он написал норвежскому драматургу большое письмо, надеясь получить от него моральную и творческую поддержку.
«…Я ощущал беспокойство, читая ваши суровые произведения, которые переворачивали мне душу. «Значит, я не прав», думал я, «что в собственном творчестве не касаюсь социальных и моральных проблем нашего времени?» Ибо я хотел представить героическую породу людей, породу вполне земную, но необычно здоровую и могучую, во зле, как и в добре; героев сильной воли, свободных людей в схватках с судьбой, которой они не поддаются; улыбающиеся души, способные хранить спокойствие в наихудших бедствиях. И мне казалось, что можно принести самое большое добро людям нашей смутной эпохи, если вдохнуть в них энергию и пример героизма, ободрить их сердца, сраженные отчаянием, зрелищем счастья.
И вот я, как мне кажется, нашел в вашем великом «Сольнесе» подтверждение моего идеала. Посмотрите, верно ли я вас понял».
Далее Роллан подробно анализирует драму Ибсена «Строитель Сольнес», смысл которой он увидел не столько в развенчании эгоистического индивидуализма, сколько в утверждении гордой и волевой личности. Роллана особенно привлекали слова Сольнеса: «Я хочу теперь строить единственное, в чем может, по-моему, заключаться человеческое счастье». Пусть Сольнес погибает в финале — он все-таки построил высокую башню и поднялся на вершину построенного им здания. В этом Роллан увидел символ торжества человеческого духа.
Роллан писал далее: «Я одинок; мне не о чем говорить со здешними литераторами… Мне невыносим снобизм искусства и мысли и особенно противен сегодняшний литературный неомистицизм. Я себя чувствую таким чужим своему окружению, что пишу для самого себя; я написал пять или шесть драм; когда одна окончена, я принимаюсь за другую. Но иногда, хочешь не хочешь, такое одиночество становится тягостно. Извините, что я инстинктивным движением протянул руку навстречу вам… В нынешней растерянности человеческого сознания, в этом головокружении мысли, которая колеблется между легковесным скепсисом и пошлым мистицизмом, отрадно видеть Человека, могучую личность, которая, подобно силе природы, несет в себе свой собственный закон и необходимость своего бытия. Большое облегчение, когда можно среди мрачного и грохочущего молчания вселенной — обратиться к тому, кто способен ощутить биение живого человеческого духа под