швейцарских кружевах с белыми причудами».
Кусок льда вдруг загромыхал по водосточной трубе: убитый горем сталактит.
В их общей памяти была записана и воспроизведена их ранняя озабоченность странной идеей смерти. Следующий диалог было бы приятно разыграть на зеленом подвижном фоне одной из наших ардисовских декораций. Разговор о «двойном ручательстве» в вечности. Начни чуть заранее.
«Я знаю, что в Нирване есть Ван. Я буду с ним в глубине моего ада», сказала Ада.
«Верно, верно» (здесь птичий щебет и кивающие ветви и еще то, что ты называла «сгустками золота»).
«Как любовникам и брату с сестрой, – воскликнула она, – нам выпал двойной шанс быть вместе в вечности, в террости. Четыре пары глаз в парадизе!»
«Отлично, отлично», сказал Ван.
Что-то в этом роде. Одна серьезная трудность. Странное миражное мерцание, олицетворяющее смерть, не должно появляться в хронике слишком рано, и все же оно должно пронизывать первые любовные сцены. Трудно, но преодолимо (я могу сделать что угодно, я могу отплясывать танго и чечетку на своих чудесных руках). К слову, кто умирает первым?
Ада. Ван. Ада. Ваниада. Никто. Каждый надеялся уйти первым, чтобы уступить другому более долгую жизнь, и каждый хотел уйти последним, чтобы избавить другого от боли или тревог вдовства. Ты бы мог жениться на Виолетте.
«Благодарю покорно. J’ai tâté de deux tribades dans ma vie, ça suffit. Как говорит дражайший Эмиль: “terme qu’on évite d’employer”. Как он прав!»
«Если не хочешь на Фиалочке, тогда на местной гогеновской девушке. Или на Иоланде Кикшоу».
Почему? Хороший вопрос. Как бы там ни было, Виолетте не стоит отдавать этой части для перепечатки. Боюсь, мы раним немало людей (чудный поэтический ритм!). Ах, брось, искусство не может ранить. Может, и еще как!
В сущности, вопрос о первенстве в смерти едва ли имел теперь какое-либо значение. Я хочу сказать, что герой и героиня к тому моменту, когда начнется страшное, станут так близки друг с другом, так органически близки, что совместятся, взаимозаменятся, обменяются болью, и даже если смерть Ваниады описана в эпилоге, мы, писатели и читатели, не сможем разобрать (близоруко, близоруко), кто именно выживет, Дава или Вада, Анда или Ванда.
У меня была одноклассница по имени Ванда. А я знавал девочку по имени Адора, малышка из моего последнего амуранта. Отчего эта часть кажется мне самым чистым sanglot во всей книге? Что самое худшее в смерти?
Ведь ты понимаешь, что у нее три грани (грубо соотносимые с обиходным тройственным членением Времени). Первая, это щемящая боль вечной разлуки с собственными воспоминаниями – общее место, но какой отвагой должен обладать человек, чтобы вновь и вновь проходить через это общее место и не отказываться от всей этой канители по накоплению – снова и снова – сокровищ сознания, которые неминуемо будут отняты! Теперь вторая сторона – неописуемое физическое страдание, на котором мы по понятным причинам останавливаться не будем. И наконец, третья – безликое псевдобудущее, пустое и черное, вечное безвременье, венчающий парадокс эсхатологий нашего загнанного в угол мозга!
«Да, – сказала Ада (одиннадцатилетняя, то и дело отбрасывающая волосы с лица), – да, но возьмем паралитика, который постепенно забывает все свое прошлое, удар за ударом, который умирает во сне, тихо, как паинька, и который всю жизнь верил, что душа бессмертна, – разве это не желательное, не самое утешительное разрешение?»
«Жалкое утешение, – ответил Ван (четырнадцатилетний и умирающий от других желаний). – Ты теряешь свое бессмертие, когда теряешь память. И если ты после этого прибудешь на Терру Целестис, с подушкой и ночным горшком, тебя могут расквартировать вовсе не с Шекспиром и даже не с Лонгфелло, а с гитаристами и кретинами».
Она настаивала на том, что если будущего нет, то человек вправе создать его, и тогда его очень личное будущее вполне себе существует – поскольку существует он сам. Мигом пролетело восемьдесят лет – будто в волшебном фонаре сменили пластинку. Большую часть утра они посвятили уточнению своего перевода на русский отрывка (строки 569–572) из знаменитой поэмы Джона Шейда:
…Совѣты мы даемъ —Какъ быть вдовцу: онъ потерялъ двухъ женъ;Онъ ихъ встрѣчаетъ – любящихъ, любимыхъ,Ревнующихъ его другъ къ дружкѣ…
Ван заметил, что здесь-то и кроется загвоздка: можно, разумеется, вообразить любой вид загробной жизни – обобщенный рай, обещанный восточными пророками и поэтами, или какую-нибудь индивидуальную комбинацию, – но полет фантазии окажется безнадежно коротким, пресеченный логическим барьером: ты не можешь привести на вечеринку друзей – или врагов, если на то пошло. Перемещение всех наших памятных связей и отношений в элизийскую жизнь неизбежно превращает ее во второсортное продолжение нашей великолепной смертности. Только китаец или отсталый ребенок может вообразить, будто в этом Мире Следующего Выпуска его встретит под аккомпанемент всевозможных приветственных виляний хвостом и раболепства тот самый комар, которого он казнил на голой ноге восемьдесят лет тому назад, и что эта нога, с той поры ампутированная, тоже приковыляет вослед за жестикулирующим москитом, топ-топ-топ, а вот и я, приделай меня на место.
Она не рассмеялась; она повторяла про себя стихотворные строки, которые дались им с таким трудом. Мозгоправы-синьисты радостно заявили бы, что причина, по которой три «both» («обеих») оригинала исчезли в переводе, состоит вовсе не в том, о, нет, что втискиванье трех нескладных амфибрахиев в пентаметр потребовало бы добавления по крайней мере еще одного стиха для переноски багажа:
«Ах, Ван, ах, Ван, мы не любили ее как следует! Вот на ком ты должен был жениться, на той, которая, поджав коленки, сидит в черной юбке балерины на каменной балюстраде, и тогда все было бы хорошо – я бы жила с вами двумя в Ардис-Холле, а вместо всего этого счастья, дарованного нам, вместо всего этого, что сделали мы? Мы задразнили ее до смерти!»
Не пора ли принять морфину? Нет, еще рано. Время-и-боль не было упомянуто в «Текстуре». А жаль, поскольку в боли содержится элемент чистого времени, в вязкой, плотной, сплошной длительности того состояния, при котором больше-не-можешь-терпеть; это уже не серая кисея, а душный войлок – вой, кол, ох, не могу ждать, кликну Лагосса.
Ван нашел его за чтением в безмятежном саду. Доктор последовал за Адой в дом. На протяжении целого лета страданий Вины верили (или убеждали друг друга), что это была только легкая невралгия.
Легкая? Великан с искаженным натугой лицом, сжимающий и вращающий орудие пытки. Довольно унизительно, что физическая боль делает кое-кого в высшей степени равнодушным к таким нравственным проблемам, как судьба Люсетты, и довольно забавно, если это подходящее слово, отметить, что и в такие ужасные моменты кое-кого продолжают волновать вопросы стиля. Швейцарский врач, которого они посвятили во все подробности (и который, как оказалось, знавал